раз муж не давал ей вырваться из сети лжи и уйти к человеку, которого она любила. И не было бы драмы совести, хоть и осталась бы боль разлуки с сыном – не было бы “отмщения”, если бы она, совершив этот шаг, вошла бы в жизнь Вронского не с культом своей страсти к нему, не с эгоизмом влюбленной “любовницы, страстно любящей только его ласки”, а как жена в высоком смысле этого слова, христианская жена – сестра, друг, помощница, мать его детей и как человек, имеющий, по выражению Толстого, “учение о жизни”, т. е определенные моральные к себе запросы, голос “Разумного начала”, который вел бы ее помимо голоса страсти. И этот же голос не дал бы ей броситься под колеса Судьбы.
Диван Аллиного салона, он же – моя постель.
Вчерашнее (о чем с утра вспомнилось).
Ольгин Борис (брат)[335] – интересная помесь Хлестакова со Штольцем (обломовским) + народившийся в революции советский энтузиаст. Хлестаковская, сильно видоизмененная, впрочем, фантастика в прошлом, настоящем, будущем – и о себе. Разбег энергии, позволяющий половину фантастики воплотить в жизнь неожиданным, иногда почти чудесным образом. Искренний “энтузиазм строительства”. Красиво на румяном, чуть начинающем блекнуть лице, под молодецкими, чуть начинающими редеть кудрями, выражение глаз: в них, как у покойной матери его, в мягкой темноте зрачка – горячая, скорбная внимательность. Развернул перед нами феерическую картину своих прожектов, часть которых осуществлена. Вовлек в них утопающую ладью бедненького Сюпика, который слушал его как райскую птицу.
У Мережковского (“Не мир, но меч”), как у Блока (“Двенадцать”) – “легкой поступью надвьюжной, нежной россыпью жемчужной, в белом венчике из роз (!) – впереди Иисус Христос”. Впереди революции! Я не понимаю, зачем нужно это объединение. Христос – царство не от мира сего. Революция – немезида мира сего – и неизбежный этап истории в направлении справедливого устроения хозяйства и распределения благ мира сего.
…Но революционер может быть “свят”, когда кладет душу свою “за други своя”.
Вчера умер Куйбышев[336]. Портрет в газете. В гробу. Хорошее лицо. Светло удовлетворенное. И тень какой-то загадочной полуулыбки.
Расскажешь разве, что сказали мне на углу Сивцева Вражка две трепетные изумрудные звезды. Напомнили, укорили, пообещали. Что напомнили? За что укорили? Что пообещали?
Головокружительные мои скитания последних четырех – теперь уже пяти месяцев, даны мне как мерило моей внутренней свободы. Я устаю. Ежечасно приспособляюсь (внешне) к чужому быту. Но внутренно я свободна как никогда.
“Ай-ай, как ты поседела, как ты ужасно поседела!” (Галочка, – с ужасом, – и стала обнимать меня и целовать мои седины, как целуют приговоренных к смертной казни.)