и по мне шаловливо ползали близнецы и тормошили меня. А может, что-то такое со временем случилось, не знаю.
Со временем точно тогда что-то случилось. Оно стало с тех пор сжиматься все плотнее и бежать все быстрее. И внутри меня какой-то плотный горячий, кровавый ком весил все больше, становился все тяжелее и оттягивал мне ребра, и давил на печень и селезенку.
Баттал переехал из своей каморки в новую хату. Перевез туда шведскую стенку, турник и коня, и мне больше негде было накачивать хилые мышцы. Они теперь жили далеко, за рекой, к ним надо было ехать на двух автобусах, потом идти пешком с километр мимо заброшенных заводов, короче, головная боль, не накатаешься. Но зато мы созванивались каждый день. Он привязался ко мне, я к нему. Жена не помеха. Дети эти чужие тем более. Я спросил Баттала: «Близнецы-то к тебе как, привыкли?» – «Мгновенно, – засмеялся он, – с самого первого дня папой стали звать». В его голосе звучали похвальба и гордость. Я даже позавидовал.
А потом Баттала закопали.
Ну так, очень просто, закопали. Положили в гроб и закопали. Далеко, у старых пристаней, в безлюдном районе, там торчали, чернотой посреди зимы, сожженные деревянные дома, а за ними застыли деревянными дворцами чудовищные, громадные старые дебаркадеры, эти опустелые пристани вмерзали в лед и призраками плыли в паутине мороза, и плыл по берегу длинный стеклянный утюг казенного дома, его все почему-то называли Сумасшедший дом. В Сумасшедшем доме сдавались комнаты под офисы, вечерами перед плохо освещенным подъездом собиралась местная шпана и распивала водку, а ночами на пустых пристанях насиловали зазевавшихся девчонок и уталкивали в проруби, под лед. Потом, по весне, трупы вылавливали уже далеко от города, течение уносило их.
Раздался звонок, я не мог ответить сразу – чистил на кухне картошку, руки грязные. Мачеха лежала в больнице, иной раз она притворялась, что у нее сердце болит; отец работал на своем грязном заводе, а мне до смерти захотелось жареной картошечки. К картошечке у меня были запасены водка и селедка – отец, как всегда, уходя на завод, оставлял мне деньги, подсовывал их под горшок с колючим цветком. Иногда мачеха эти деньги воровала и шипела на меня: «Спиногрыз!» Телефон надрывался в кармане, а я все двигал и двигал ножом, и все разматывалась серая грязная кожура под моими черными от земли пальцами. Звонок не умолкал. Я выругался, кинул нож в мойку, сладострастно и мстительно обтер руки о мачехин халат, висящий на спинке старого венского стула, и сунул руку в карман. Выловил телефон, как скользкую рыбу. Завопил: «Але! Баттал! Але!» Трубка трещала и квакала. Голос пытался пробиться сквозь слои грязи, почвы, воды, снега, угля и туч. Все они скопом рушились на один жалкий голос и давили, терзали его. Я орал: «Але! Баттал! Але! Я тебя не слышу! Перезвони, что ли!» И вдруг я услышал дикий далекий крик – сквозь весь треск и шум, поднимавшийся со дна земной преисподней: «Фимка!.. Я!.. Меня!.. Похоронили!..