согласия, наклонил бутыль над стаканом; вино, отдавая стакану погребной холод, заставило запотеть граненое стекло, сквозь которое все равно проникал сильно и чисто красный отсвет.
Леонид Пантелеевич и Павлине плеснул полстакана, раздумчиво произнес:
– Павлина моя, говорю это тебе, чтоб знал, коль жить у нас будешь, в девках засиделась. Через месяц двадцать пять стукнет. И то – война… Сваты, однако, не обходят. Яннакиев вон золотые горы сулит, отдай только, мол, Пантелеич, Павлину за меня. Не понимает, дурак, что здесь не моя воля – полюбится ей, пускай и идет за него. Я – что, не мне же Яннакиева любить…
Впервые за все время Донат прямо посмотрел на молодую хозяйку; она на слова старика не обиделась, не смутилась.
– Дался вам, отец, этот Яннакиев, – спокойно откликнулась.
– Пойдем на двор, колхозную сеть разложим для просушки, – предложил Леонид Пантелеевич, когда отобедали.
Сеть была с некрупной ячеей, на камбалу. Харабуга приволок ее с берега утром, раздосадованный тем, что оказалась пустой, – не повезло, вишь. Сеть еще оставалась влажной, пахла морем и рыбой, вдвоем они ее аккуратно расстелили на травке за сарайчиком. Здесь круглились несколько кустов черной смородины, источавшей нежный аромат цветения, на желтых букетиках, прятавших сладость, копошились пчелы, собрав пыльцу, возносились с мерным жужжанием. На бельевой веревке подвешены были вязки бычков, недавно вынутых из рассола и вымоченных в чистой воде: на воздухе они протряхли, подсушились, выпустив из брюха янтарные, где прозрачные, где мутноватые, пузырьки жира.
Собрались идти в дом, чтобы подробнее поговорить о работе, как вдруг старый Харабуга, придержав за рукав Доната, сурово предупредил:
– С девкой не балуй. Ежели что случится, не прощу.
– Бог с тобой, Пантелеич, – оторопел, неудержимо краснея, Донат, чувствуя себя обиженным и одновременно, впрочем, этим словам радуясь. – Или я бессовестный какой?
– Знаю, что говорю, – так же сурово и уверенно заключил Леонид Пантелеевич и внезапно помягчел: – Такой, брат, девки во всей округе не сыщешь. Если не понял, так поймешь.
И началось житье Доната в этой хате, одиноко стоящей на взморье, между степью и водой, привычно подставляющей саманные свои бока всем, прилетавшим отовсюду ветрам – и штормовым, с крепкой морской солью, и суховейным, сжигающим раскаленным дыханием и злаки, и упорные степные былки, привыкшие обходиться малой влагой. Лелеял тогда Донат мечты о счастье. Да сколько не жил на белом свете, счастье от него ускользало, как ускользает красная рыба из порванной сети.
Глава II. Спор
Любил Донат эту свою старую лодку, облитую смолой давних лет, с высоковатой, не то, что у теперешних «форелек» из фанеры или дюралевых «прогрессов», да и широкой кормой, неплоским днищем; на неуклюжем с виду баркасе выгребал он и в самый лютый шторм, когда море, тряся чубами бурунов, седело от ярости и не раз по спине, и без того продрогшей, явственно проскакивал холодок – каюк, хана, не выберешься