собственной мастерской.
Платили прилично – денег за пару книжек и на семью хватало, и родителям, пока были живы, мог помочь, и на тайную художественную жизнь оставалось, которая и была его истинной страстью.
Он часто, после того как заканчивал новую вещь, с удивлением разглядывал свои руки и не понимал, как они смогли сделать это. Короткопалые, коренастые мощные пальцы с коротко остриженными ногтями, широкая, как лопата, ладонь – все это выдавало в нем крестьянскую породу, не склонную к изнеженному артистизму, а вот поди ж ты.
Женщинам, правда, его руки нравились – говорили, что теплые и надежные. Одна, совсем уж разнежившись, объясняла, ласково зарываясь носом в ладонь, что у него неправдоподобно длинная линия жизни и редкое сочетание линии таланта с линией денежного успеха. А вот про любовь говорить отказалась – затихла вначале, а потом целовала ладони быстрыми, сухими мелкими поцелуями и все приговаривала:
– Ты, ты, только ты!
Руки его кормили, но и требовали от него послушания и фанатичного служения – без отдыха и отвлечений на удовольствия. Чем старше становился, тем меньше они хотели, чтобы он что-то еще любил.
Рисовали они все по-своему, не как положено члену союза, поэтому шеренги картин копились у стен мастерской, потому что их нельзя было выставить. Зимин бесконечно презирал все эти бесчисленные портреты вождей, нескончаемых строителей всяких гидроэлектростанций, откормленных пионеров и классиков всех мастей и времен. Он уже смирился с тем, что ничего не изменится, и поэтому картины свои раздаривал направо и налево и даже выпивать наладился, но вдруг за окнами грянула смута.
Жуткий дракон оказался глиняным, рассыпался в пыль – словно и не было никогда этого страшилища. Зимин сразу удрал без оглядки. Туда, где был шанс состояться.
Здоровья хватило, чтобы не болеть и не жаловаться, а просто пахать по двадцать часов в сутки. И удача это оценила.
Работы его понравились критикам, а публика их полюбила – и скоро его даже начали считать отцом новой постимперской, русской живописи.
А через десять лет ему вдруг сделалось скучно. Западная, вроде бы пестрая и свободная жизнь стиснула не хуже коммунистической.
Зимин вдруг снова почувствовал себя роботом на фабрике по производству художественных брендов идей. Да, деньги появились, и возможностей много, и славы, про которую мечтал в молодости, но тошнота к горлу подкатывала от всей этой сытой, сегрегированной, насквозь фальшивой жизни и бессмысленного в ней его существования.
Вот тогда не стерпел – рассчитался по всем контрактам, кроме парижского, собрался в минуту, c женой попрощался запиской и удрал в Россию. Там, где на обломках вырастало что-то совсем ему неведомое. Но не оно его интересовало, а возможность дышать и говорить по-русски – мозг его просто ссохся от чужой речи и чужих мыслей.
Вернулся с надеждой, но провалился в пустоту. Прежняя компания неформальных художников разбрелась по свету