Лондоне, позволяет себе критиковать эту раздираемую террором страну, не имея никакого представления о ее реальной жизни.
Больше он не беспокоил меня вопросами.
Как не смог объяснить сэру Арнольду про Израиль, так же я не в состоянии передать человеку, всю жизнь прожившему в демократической стране, ощущение медленного, непрекращающегося удушья, которое испытывает человек в условиях полицейского режима. В Белграде, столице страны, в те дни проходили инсценированные показательные процессы над сторонниками короля в изгнании. Одновременно тайная полиция задерживала – а зачастую и убивала – сторонников Сталина, стремившихся к тому, чтобы Югославия подчинилась Советскому Союзу. Воцарилась тяжелая атмосфера недоверия и всеобщей подозрительности. Свободная пресса исчезла, по ночам ходили военные патрули, кругом были осведомители.
Мы жили очень бедно.
Может показаться странным, но я не осознавал этого. Бедность, как и богатство, – вещь относительная, и все вокруг были бедны не меньше нас. Хотели мы этого или нет, мы претворили коммунистические идеалы в жизнь: у всех нас в равной степени ничего не было.
Я понял, как был беден, только шестьдесят лет спустя, когда мой двоюродный брат Сади (профессор Саадия Туваль) был приглашен в качестве научного сотрудника в Вашингтон. Распаковываясь в новой квартире, он обнаружил в одном из ящиков пачку писем, которые я посылал ему из Нови-Сада в Израиль.
«Дорогой Сади, – писал я ему весной сорок шестого, – может, у тебя случайно найдется пара обуви и носков, которые ты собираешься выбросить. Буду благодарен, если пришлешь их мне. У меня есть только одна пара носков, которые я каждый вечер стираю, а это не всегда удобно, а ботинки прохудились, и я был бы рад иметь еще одну пару обуви, пусть даже ношеной. С трусами положение не лучше».
Вскоре после того, как мне исполнилось шестнадцать, Руди получил на работе подержанный чешский мотоцикл и, когда бывал в настроении, давал мне на нем покататься. Конечно, прав у меня не было, и я прихожу в ужас, вспоминая, сколько раз я был на волосок от смерти или мог убить кого-нибудь. Почти всегда за моей спиной сидел мой лучший друг Саша Ивони, еще один еврей из нашего класса. Мы отправлялись на Дунай и, сидя на берегу, мечтали о той жизни, которую построим когда-нибудь где-нибудь далеко, в Америке или в Англии.
Я вынужден признаться, что об Израиле мы тогда не думали. Несмотря на частые письма Сади, эта страна, кишевшая комарами и враждебными арабами, к которой Би-би-си относилась (уже тогда!) с высокомерным пренебрежением, не производила на меня впечатления. У меня были другие планы. Я хотел вернуться в культурный мир – подобный тому, в котором вырос, бежать из мрачной и серой Югославии, построить новую жизнь: стать юристом или журналистом, который сидит целый день за столом из красного дерева, а по вечерам возвращается в свой просторный дом, где его ждут красавица жена и румяные дети.
Как и все евреи мира, я, конечно, прильнул к радиоприемнику 29 ноября 1947 года, чтобы услышать резолюцию Генеральной Ассамблеи ООН о создании еврейского государства, но всем нам верилось