будь другом, – аккуратно свернув и протянув шаль тестю попросила она, – отнеси пожалуйста, положи в шифоньер, на ту полку где лежат мои самые любимые вещи!
Последние слова нарочито громко тёща произнесла скорее всего специально для меня, и мне, безусловно, во второй раз за праздничный вечер потеплело на душе, но я не ответил Антонине Кирилловне, не улыбнулся нежно и благодарно. Как зачарованный наблюдал я за тестем, вернее, за тем, как уносит он в родительскую спальню черную-пречерную шаль.
«Да что же это, Господи?! Что это было со мной?!?!?!» – я сумел промолчать, я нахмурил лоб, пытаясь понять, что меня вдруг так сильно и мимолетно потрясло, но ничего не понял и к нормальному состоянию меня вернул веселый насмешливый крик Антонины Кирилловны:
– Валька, ты подавился, что ли?! Радка, по спине его похлопай, он точно что-то съел – первого тоста не дождался!
Гости вежливо рассмеялись, из спальни вернулся тесть и застолье началось. Но и после первого тоста, и после второго, выражение лица у меня оставалось дурацким или нелепым, что практически означает одно и то же. Сидевшая напротив директорша табачной фабрики всё время пялилась на меня строгим оценивающим взглядом, словно я был не человек, а – образец бракованной сигареты. Но вместо того, чтобы конфузливо улыбнуться, я посмотрел в глаза директорши с откровенной ненавистью, и она поспешила отвести свои строгие глаза куда-то в другой угол пиршественной залы. Радка больно ударила меня локтем в бок и прошептала, почти прижавшись губами к уху:
– Да ты что творишь?! Улыбнись немедленно, все же видят твою злую рожу!
Я послушался, так как человеком, по сути, был послушным, и широко-широко улыбнулся, выпил водки.
Радка подложила на тарелку кусок осетрины, розовой ветчины, пару ложек какого-то сложного острого салата.
– Морковки с грецкими орехами подложи ему, Радочка, он такого, наверняка, еще никогда не пробовал! – неожиданно приняла живое участие в составлении моего праздничного меню директорша «табачки». Сама она уписывала за обе щеки бутерброды с красной икрой и раковые шейки.
Водка мне ударила в голову, я нагло принялся разглядывать двадцатилетнюю дочь директорши, Наденьку, сидевшую рядом с матерью и оживленно о чем-то болтавшую со своим соседом, незнакомым мне мужиком лет сорока. Так что наблюдал я Наденьку в профиль, с пьяным умилением любуясь ее маленьким ушком, имевшим органичное продолжение в виде отороченной золотым кружевом тяжелой изумрудной капли. Я почему-то даже подумал, что изумрудная капля эта – чья-то окаменевшая слеза, и может быть не абстрактная «чья-то», а слеза некурящей части человечества, оплакивающей безвременно погибших от рака легких курильщиков. Людские горе и боль преломившиеся в прозрачной слезе изумрудной сережки, бросали на матовую наденькину шейку сполохи тревожного зеленого огня.
Я поймал себя на неприятном факте, что мне вдруг все вокруг начинало казаться тревожным. Но кто-то, кажется, из мурманских гостей провозгласил