испытывал раздражения на поздний визит Шнырева, ни Шнырев не собирался уходить, узнав, что Андрея нет и не будет. Это была некая комбинация, сочетание фигур, позиция в транс-мобилизации третьего этажа студенческого общежития в Петергофе под Ленинградом, частный консенсус и ночное рандеву. Не надо забывать, что верхний свет так и не был включен, полыхала лишь настольная лампа с красным абажуром, создавая интим, и на письменном столе стоял распахнутый проигрыватель. Притронувшись к Величке и как бы ее обаяв, Георгий Живов тут же вышел с чайником на кухню, потому что в комнате вскипятить его было не на чем: чайник был обычный, эмалированный. И Шнырев с Величкой остались временно одни.
Этот Шнырев был тот еще тип: маленький, сутуленький, уже немного плешивый, с тихими, робкими и заискивающими манерами и при этом большой резонер. Не было случая, чтобы он заговорил об абстракциях и туманностях, зато вот о том же чайнике, какие они бывают конструктивно, что делать, если отскочила эмаль, как удалить накипь, замотать теплоизоляцию и всякое такое, – об этом он мог толковать часами ровным голосом ханжи – богомольца. И сейчас он наверняка толковал Величке, какие у Андрея есть замечательные спортивные штаны на молнии и с пуговицами. Из-за этой его приставучести никогда нельзя было понять, куда он клонит и чего хочет: Шнырев увязал в деталях, производя иногда впечатление больного человека.
Поставив чайник на газ, Живов прошелся еще в уборную – привести себя в порядок, а оттуда заглянул еще к одному своему другу, которого обнаружил спящим. Муть в голове не исчезала; на мигрень это не походило: казалось, что в мозгу лишний, сверхкомплектный или съемный, участок, который ноет, беспокоит, нудит. Но чайник для кофе был поставлен вовсе не поэтому, а чтобы задержать Величку, раз уж он решил не ездить завтра к жене, а поболтать с девушками. На похмелье это тоже не было похоже, но он шатался в коридоре, как подвыпивший, стучал в другие комнаты и словно бы тянул время, лишь бы не возвращаться к Величке. Это было как бы продолжением прежнего кайфа, только уже двигательным. Промелькивала тоже мысль, что надо бы выгнать из комнаты их обоих и сесть готовиться к семинару по истории КПСС.
Когда он вернулся, Шнырев сидел в подозрительной близости от Велички и своим скопческим голосом увлеченно рассказывал, какие у них в Саратове есть кроличьи фермы и какие там делают замечательные шапки; было прямое ощущение, что он соблазняет Величку, но не мужскими достоинствами, а хозяйственной сметкой: вот, мол, если поладим, я тебе достану такую шапку и мы поедем в Саратов. Хуже всего, что слушали его весьма внимательно, а колени собеседников соприкасались. У них было настолько все на мази, что Живов даже сперва подумал, что ошибся дверью, попал не к себе и следует деликатно оставить их вдвоем.
– Скушнарев, тебе не из чего пить кофе, – ляпнул Живов, хотя раздражения против Шнырева у него по-прежнему не было: он не допускал мысли, что этот плюгавец мог заинтересовать такую девушку, как Величка.
– А я схожу принесу, – ответил Шнырев с комической серьезностью, отметая грубый намек; вид у него при этом был такой свежий, точно он готов просидеть