уже в ночной рубашке, просвечивавшей на свету в прихожей, Вера перед тем, как лечь, еще раз поцеловала мужа. Немного разочарованная его равнодушием, попадья удалилась в спальню и прикрыла за собой дверь.
Мики обождал ровно столько, сколько горит одна сигарета. Затушил окурок и опустил коробку на столик.
Он вновь внимательно прочитал надпись на дощечке, крепко прижимая ее раздвоенные половинки друг к другу и втайне надеясь, что они срастутся. Но сила его разума уступала таковой йогов-летчиков. И в конечном итоге Мики сдался и отложил поломанную дощечку в сторону. Затем убрал бумаги с высоким каролингским письмом и перешел к следующему документу.
IV. Гроцка
Мне вовсе не хочется умирать, но, быть может, самое лучшее для меня – это отправиться на войну. Война мне отвратительна. Не знаю, что для меня хуже – что кто-нибудь убьет меня или что я кого-нибудь убью. Подумать только – всю оставшуюся жизнь ты будешь помнить последний взгляд человека, которого ты убил. А с другой стороны – если ты мужчина – как же потом жить с воспоминаниями обо всех убитых, для защиты которых ты не сделал ничего.
Сегодня вечером мне пришлось наслушаться столько рассказов о беженцах, женщинах и детях, умирающих в горах Герцеговины, столько историй о пережитых страданиях, что сейчас я не могу заснуть. Так сердце сдавило, что только слезы помогли мне не задохнуться.
Не желая, чтобы меня кто-нибудь увидел, я вышел в заросший сорняками двор позади трактира и выплакался там за все те годы, за которые я прежде не пролил ни слезинки. Мне стыдно за себя – такого, как я есть. Я эгоистичен и избалован, я беспокоюсь о собственной смерти и остаюсь равнодушным к жизни других.
Если поразмыслить хорошенько, рвота и плач издавна были для меня худшим кошмаром, и я всегда старался их избежать. Даже когда напиваюсь вусмерть, я предпочитаю часами бороться с кружащейся вселенной, а не облегчать свое состояние рвотой.
Вот, глянул на себя в зеркало над столиком с бокалом и тазиком для умывания. Да… опух так, будто меня рвало.
Счастье, что свет свечи довольно тусклый, да и объяснять я никому и ничего не должен. Герман и Мими уже уснули, так что я могу писать.
Прибыли мы сюда с грязными, намозоленными ногами, усталые как собаки. Пока мы спускались к городку, пастухи и редкие виноградари смотрели на нас, как на костюмированных призраков, но у трактира нас встретили и отвели в комнаты. Мужскую и женскую. У них не было ни малейших сомнений в том, что мы – актеры из Белграда, с которыми некий Сима договорился, что они приедут и дадут патриотический спектакль. Мы не пытались их разубедить. Мы были уставшие и голодные. Вряд ли та настоящая актерская труппа, которую здесь ждут, прибудет завтра с зарей.
Едва мы помылись и переоделись в старые штаны и рубашки, принесенные нам по нашей просьбе, как нас, мужчин, позвали в трактир. Освежиться. Герман в белой рубашке и с поясом, тканным узорочьем, показался