же такому случиться: она захлопнула дверь, забыв внутри ключ. Пока наша подруга вызывала слесаря, откуда ни возьмись, появилась владелица жилья, пожилая дама, буржуазка, ревностная и добропорядочная католичка, которая запретила ему касаться двери. «Ах, нет, об этом не может идти речи, вы не смеете дотронуться до моей двери, она датируется XVIII веком». Честно говоря, она и сама имела такой вид, будто снизошла к нам из той эпохи. Выслушав поток брани, вылившийся на него из уст далеко не бедной старухи, обладающей недвижимостью в VII округе,[7] слесарь попытался ей объяснить, как можно вскрыть дверь, не нанеся ей значительного ущерба: «Мы сделаем совсем маленькую дырочку, через которую просунем крючок и откроем дверь. После чего мы ее заделаем». Она смерила бедного парня убийственным взглядом и воскликнула, пытаясь вырвать инструменты из его рук: «Я не позволю! Если у вас не все в порядке с головой, то тем хуже для вас!» Совершенно очевидно, что сострадание ей в принципе не свойственно и что святой дух, видимо, забыл вдохнуть доброту в бренные патрицианские останки. Со страниц нашей книги мы хотели бы обратиться ко всем кюре близлежащих церквей: «Соблаговолите напомнить вашей пастве одно из главных посланий Иисуса Христа: “следует помогать ближним”».
Вы можете нам возразить, что такое может произойти не только в Париже. И мы с вами согласны. Но парижское брюзжание имеет совершенно иное измерение, оно назойливее надоедливой мухи, смертоноснее ревнивого талиба и может ранить опаснее ножа японского шеф-повара.
Парижская цыпочка ворчит со смутным осознанием собственного превосходства над представительницами других птичьих дворов (за исключением лондонского и нью-йоркского, где цыпочки также окружены ореолом, наподобие того, каким был окружен Иисус Христос в момент вознесения). Ведь парижская цыпочка живет в лучшем, самом прекрасном городе мира. Таком прекрасном, что его совершенство вызывает в ней непреодолимое желание брюзжать по любому поводу. А иногда оно наполняет ее такой гордостью, что она может впасть в блаженное оцепенение, наподобие монаха-капуцина после обильной трапезы во время сбора винограда. И это неоспоримо. Безмятежность, беспристрастие или экстаз ей не свойственны. Она наделяет других этими качествами. Недостаток, которым она обладает, ее соседи, проживающие вне Парижа, называют «парижианизмом», ведь, по ее мнению, за перефериком[8] нет спасения (то есть нет жизни). Как сказал Гомеопатикс в «Лаврах Цезаря»:[9] «Знаешь, ведь жить можно только в Лютеции,[10] остальная Галлия хороша лишь для диких кабанов да отшельников».
Если быть до конца объективными, придется допустить, что ее недовольство имеет веские основания. Она живет в кювете. Не удивляйтесь, именно так парижская элита называет впадину, в которой расположен город. И, как бы там ни было, глупой ее не назовешь, она умеет читать между строк: это действительно кювета, в которой на протяжении столетий скапливались наносимые народными столкновениями и борьбой плодородные слои.