Зинаида Николаевна Гиппиус

Мне нужно то, чего нет на свете. Живые лица. Петербургские дневники


Скачать книгу

не стесняемся, говорим громко, при общем молчании. Не знаю, что думают слушающие, но лицо Блока так несомненно трагично (в это время его коренная трагичность сделалась видимой для всех, должно быть), – что и сцена им кажется трагичной.

      Я встаю, мне нужно выходить.

      – Прощайте, – говорит Блок. – Благодарю вас, что вы подали мне руку.

      – Общественно – между нами взорваны мосты. Вы знаете. Никогда… Но лично… как мы были прежде…

      Я опять протягиваю ему руку, стоя перед ним, опять он наклоняет желтое, больное лицо свое, медленно целует руку, «благодарю вас»… – и я на пыльной мостовой, а вагон проплывает мимо, и еще вижу на площадку вышедшего за мной Блока, различаю темную на нем… да, темно-синюю рубашку…

      И все. Это был конец. Наша последняя встреча на земле.

      Великая радость в том, что я хочу прибавить.

      Мои глаза не видали Блока последних лет. Но есть два-три человека, глазам которых я верю, как своим собственным. Потому верю, что они, такие же друзья Блока, как и я, относились к «горестному падению» его с той же болью, как и я. Один из них, по природе не менее Блока верный и правдивый, даже упрекнул меня сурово за посылку ему моих «Последних стихов»: – Зачем вы это сделали?

      И вот я ограничиваю себя – намеренно – только непреложными свидетельствами этих людей, только тем, что видели и слышали они.

      А видели они – медленное восстание Блока, как бы духовное его воскресение, победный конец трагедии. Из глубины своего падения он, поднимаясь, достиг даже той высоты, которой не достигали, может быть, и не падавшие, остававшиеся твердыми и зрячими. Но Блок, прозрев, увидев лицо тех, кто оскорбляет, унижает и губит его Возлюбленную, – его Россию, – уже не мог не идти до конца.

      Есть ли из нас один, самый зрячий, самый непримиримый, кто не знает за собой, в петербургском плену, хоть тени компромисса, просьбы за кого-нибудь Горькому, что ли, кто не едал корки соломенной из вражьих рук? Я – знаю. И вкус этой корки – пайка проклятого – знаю. И хруст денег советских, полученных за ненужные переводы никому не нужных романов, – тоже знаю.

      А вот Блок, в последние годы свои, уже отрекся от всего. Он совсем замолчал, не говорил почти ни с кем, ни слова. Поэму свою «Двенадцать» – возненавидел, не терпел, чтоб о ней упоминали при нем. Пока были силы – уезжал из Петербурга до первой станции, там где-то проводил целый день, возвращался, молчал. Знал, что умирает. Но – говорили – он ничего не хотел принимать из рук убийц. Родные, когда он уже не вставал с постели, должны были обманывать его. Он буквально задыхался, – и задохнулся.

      Подробностей не коснусь. Когда-нибудь, в свое время, они будут известны. Довольно сказать здесь, что страданьем великим и смертью он искупил не только всякую свою вольную и невольную вину, но, может быть, отчасти позор и грех России.

      …И пусть над нашим смертным ложем

      Взовьется с криком воронье…

      Те, кто достойней, Боже, Боже,

      Да внидут в царствие Твое!

      Радость в том, что он сумел стать одним из этих достойных. И в том радость, что он навеки наш, что мы, сегодняшние, и Россия будущая, воскресшая, – можем неомраченно любить его, живого.