меня смотрел Задоров и улыбался:
– Не стоит того эта гадина!
Осадчий сидел на полу и начинал всхлипывать. На окне притаился бледный Таранец, у него дрожали губы.
– Ты тоже издевался над этими ребятами!
Таранец сполз с подоконника.
– Даю честное слово, никогда больше не буду!
– Вон отсюда!
Он вышел на цыпочках.
Осадчий наконец поднялся с полу, держа пиджак в руке, а другой рукой ликвидировал последний остаток своей нервной слабости – одинокую слезу на грязной щеке. Он смотрел на меня спокойно, серьезно.
– Четыре дня отсидишь в сапожной на хлебе и на воде.
Осадчий криво улыбнулся и, не задумываясь, ответил:
– Хорошо, я отсижу.
На второй день ареста он вызвал меня в сапожную и попросил:
– Я не буду больше, простите.
– О прощении будет разговор, когда отсидишь свой срок.
Отсидев четыре дня, он уже не просил прощения, а заявил угрюмо:
– Я ухожу из колонии.
– Уходи.
– Дайте документ.
– Никаких документов!
– Прощайте.
– Будь здоров.
[16] Чернильницы по-соседски
Куда ушел Осадчий, мы не знали. Говорили, что он отправился в Ташкент, потому что там все дешево и можно прожить весело, другие говорили, что у Осадчего в нашем городе дядя, а третьи поправляли, что не дядя, а знакомый извозчик.
Я никак не мог прийти в себя после нового педагогического падения. Колонисты приставали ко мне с вопросами, не слышал ли я чего-нибудь об Осадчем.
– Да что вам Осадчий? Чего вы так беспокоитесь?
– Мы не беспокоимся, – сказал Карабанов, – а только лучше, если бы он был здесь. Вам было б лучше…
– Не понимаю.
Карабанов глянул на меня мефистофельским глазом:
– Мабудь, нехорошо у вас там, на душе…
Я на него раскричался:
– Убирайтесь от меня с вашими душевными разговорами! Вы что вообразили? Уже и душа в вашем распоряжении?..
Карабанов тихонько отошел от меня.
В колонии звенела жизнь, я слышал здоровый и бодрый тон колонии, под моим окном звучали шутки и проказы между делом (все почему-то собирались под моим окном), никто ни на кого не жаловался. И Екатерина Григорьевна однажды сказала мне с таким выражением, будто я тяжелобольной, а она сестра милосердия:
– Вам нечего мучиться, пройдет.
– Да я и не мучусь. Пройдет, конечно. Как в колонии?
– Я и сама не знаю, как это объяснить. В колонии сейчас хорошо, человечно как-то. Евреи наши – прелесть: они немного испуганы всем, прекрасно работают и страшно смущаются. Вы знаете, старшие за ними ухаживают. Митягин, как нянька, ходит: заставил Глейзера вымыться, остриг, даже пуговицы пришил.
Да. Значит, все было хорошо. Но какой беспорядок и хлам заполняли мою педагогическую душу! Меня угнетала одна мысль: неужели я так и не найду, в чем секрет? Ведь вот, как будто в руках было, ведь только ухватить оставалось. Уже у многих колонистов