эту минуту я услыхала тетю, которая увидела, что у меня по-прежнему горит свет, и всполошилась.
– Вот слышите, – сказала я, вырвавшись из его рук, – уходите, спокойной ночи, – и, обхватив его голову руками, последний раз поцеловала его в губы и убежала на лестницу, не оборачиваясь.
Такое окончание сцены я где-то уже читала… Фу, издеваясь надо всем, я унижаю себя. Неужели я всегда буду собственным критиком – или это потому, что я совсем не люблю?
Среда, 24 мая 1876 года
Меня разбудили в полдень… <…>
– Антонелли прислали человека, который наводит о тебе справки, – выпалила мама.
<…>
– Не говорите об этом, прошу вас, – сказала я, все больше и больше мрачнея, – из всего этого не выйдет ничего, кроме новых неприятностей и унижений.
– Подумаешь, – сказали мама и тетя, – ну что за беда! Мы их не очень-то желали, мы о них и плакать не будем. Если они будут дурака валять, мы и без них обойдемся!
– О, вот как вы рассуждаете, – горько сказала я. – Согласиться или отказать – это другой вопрос, но терпеть все эти унижения… Не перебивайте меня! Все мои огорчения и горести – одно воображение, говорите вы. По-вашему, что за беда, пускай я не принята в обществе, это мне не помешает сделать хорошую партию, а в конечном счете только это и нужно. Я с вами согласна, но это мое воображение как раз и мешает мне сделать хорошую партию. Вы говорите, вот и хорошо, обойдемся. А что же мне остается? Выезжать в свет я не могу, замуж не могу… <…> так что же мне остается? В монастырь идти! Отвечайте!
<…>
– Поезжай в Россию, привези сюда отца, он тебя повсюду представит.
– Я могу попытаться, но я кашляю, я больна, я умру.
– Лечись, – мягко сказала Дина.
– Не стоит труда, игра не стоит свеч. Зачем мне такая жизнь!
<…>
Сегодня вечером перед уходом я поцеловала маму.
– Она целуется, как Пьетро, – сказала мама, рассмеявшись.
– Значит, он тебя целовал, – со смехом заявил мне Валицкий, воображая, будто сказал чудовищную несообразность; мне стало совестно и даже, пожалуй, стыдно.
– Ах, Валицкий, – сказала я таким тоном, что мама и тетя обернулись к нему с упреком и неодобрением.
– Чтобы нашу Мари поцеловал мужчина! Нашу гордую, строгую, высокомерную Мари! Да ведь она так возвышенно обо всем об этом рассуждала!
Про себя я сгорала со стыда.
В самом деле, почему я пренебрегла своими принципами? Не могу согласиться, что из слабости, из увлечения. Если я с этим соглашусь, перестану себя уважать! И не могу сказать, что меня на это подвигла любовь.
Мне это доставляло удовольствие. Причина та же, по какой я позволяла ему касаться ногой моей ноги.
Главное – прослыть недотрогой. Все так привыкли к моей неприступности, что не поверили бы собственным глазам. А я сама столько раз рассуждала о своих твердых правилах, что, не будь дневника, тоже бы не поверила.
Кстати, поддаваться можно только тому мужчине, в чьей любви вы уверены: