матушкиных ухажеров попадались все больше безрукие, до ремонта негожие и прыткие только по части дел альковных.
Отцу дали два года строгача и отправили сначала в Омск, потом в какой-то северный городишко, где в скором времени он получил представление о жизни по ту сторону закона. Наезды уголовников, угрозы паханов отец встречал спокойно, с холодной решимостью. В ту пору он был готов ко всему, а отчаянье делало его непредсказуемым, отбивало у сокамерников охоту издеваться, диктовать свою волю. Бабушка писала отцу длинные письма о том, что жизнь на этом не кончается, что мир гораздо больше, чем барак, а любовь не посадишь за решетку. Писала, что нужно жить даже за пределами свободы, что нужно любить, не смотря на разлуку, верить в дочь, помнить мать – тот единственный причал, который ждет тебя любого. Письма этой простой деревенской женщины лучше всех философских трактатов, загадивших голову отца, вытягивали на поверхность из той инфернальной трясины, в которую он стремительно рухнул на взлете карьеры, и куда так заботливо определил его виртуозный мясник человеческих душ – комитет государственной безопасности. Отцу повезло: один раз от садиста-охранника его спас тюремный врач, другой раз сокамерники отступили перед стеной отцовского отчаянья. В конце – концов, с ним начали считаться, к нему стали приходить за юридическим советом.
Два года – срок относительный. Для меня он летел, для отца проходил, для бабушки тянулся вечно. Время – ускользающая нить: одни события проносятся быстрее, их просто помнишь, отмечаешь среди прочих, другие длятся бесконечно. Однажды я споткнулась о реальность и вслух произнесла: «Мне три года», и было в этой фразе столько знания и смысла, такое понимание сути, какое бывает, пожалуй, на закате, когда бросаешь взгляд на уходящий мир и, осененный, даешь название предметам. Отец в своем распоряжении имел два года: что понял он за это время, чему научился, что утратил – все сложилось в причудливую мозаику дальнейших событий, все отразилось на холсте его судьбы.
Он вышел на свободу поздней осенью и тут же уткнулся в колючую проволоку, отделявшую прошлое от настоящего. В город к семье его не пустили, в трудоустройстве отказали, переписку вскрыли. До самой зимы отец метался между Горьким и Москвой, искал квартиру и работу. Сгодились пять дипломов высшей пробы: отца взяли грузчиком на кондитерскую фабрику, тем самым подтвердив стремительный духовный рост советского пролетариата.
Приближался новый год, на окнах светились гирлянды, из форточек торчали авоськи с домашними пельменями, на балконах крепли холодцы и студни, а москвичи рыскали по городу в поисках тортов и мандаринов. Подняв воротник и ежась от порывов, отец брел по набережной. Он щурился на фонари, на зеркала витрин, на свет московских окон. Этот свет отразился от зрачка, дрогнул, излился наружу теплой струйкой нежданной печали. Мальчишки, пробегавшие мимо, что-то крикнули про снежную бабу. Отец посмотрел им вслед, что-то вспомнил, свернул в переулок и в ближайшем киоске купил почтовый конверт.