махинацией опасной: он увидит в правлении Сталина воплощение тех политических манифестов, которые группа составляла на протяжении десятка лет. Наши предсказания сбылись и оказались кошмаром, скажет он другу, отрекаясь от собственных воззрений.
Чаще всего возвышение евразийства связывают с Львом Гумилевым, чьим именем мы начали это введение. Он стал наследником первого поколения евразийских мыслителей и у них черпал вдохновение. Он написал 14 книг по истории России и степных кочевников, подчеркивая их связи и одновременно принижая значение связей с европейской культурой. Монголы представали в позитивном свете как частые союзники русских, а различные западноевропейские народы оказывались коварными и злыми грабителями.
Сам Гумилев искренне признавал перед коллегами недостатки своей истории, значительная часть которой была написана в заключении, без доступа к книгам или иным источникам; он «вынужден был соображать сам и доходить до многого, так сказать, своим умом», как сообщал в письме евразийцу Петру Савицкому[13]. В его книгах степные племена опять-таки больше историческая аллегория, чем объект научного исследования. Хунну и гунны, тюрки и монголы – все эти герои первых книг Гумилева предстают перед нами как изолированные, оклеветанные, отсталые сообщества, обреченные историей на трагические циклы славы и гибели. Более всего это похоже на метафорический образ России.
Сын двух знаменитых поэтов XX века, Анны Ахматовой и Николая Гумилева, Лев Гумилев и сам во время перестройки оказался одним из наиболее известных российских интеллектуалов. Он не только создал теорию пассионарности, но и собственную жизнь превратил в образцовый ее пример. Его теории жадно проглатывались страной, где любая ортодоксальная идеология сделалась подозрительной для власти, а страдания, выпавшие на долю Гумилева, подкрепляли его авторитет. Благодаря его статусу евразийская теория вошла в мейнстрим постсоветской России: современная Россия – не национальное государство, а цивилизация, унаследовавшая скипетр Российской империи и Советского Союза, и оба эти государственные образования служили всего лишь аватарами некоего мистического союза, который с глубочайшей древности владел внутренним континентом. В тот момент, когда на исходе 1991 года с кремлевских башен убрали часть звезд, свергнутый режим адаптировал теории Гумилева в попытке синтеза национализма с интернационализмом, который позволил бы править, как прежде, но уже в качестве евразийской империи, которую Лев Гумилев невротически обожествлял под конец своей жизни.
Твердолобых коммунистов смел неудавшийся путч августа 1991 года, и с ними исчез последний шанс сразу же перейти от коммунистической идеологии к «красному национализму». Однако эта идея продолжала существовать в подвалах и в яростных памфлетах представителя уже третьего поколения евразийцев Александра Дугина, бывшего диссидента, памфлетиста, хипстера, барда, который вынырнул из вольнодумной богемы предперестроечной Москвы и превратился в интеллектуала-проповедника,