В конце концов, она была всего на три года его моложе – из-за тех школьных лет, через которые так торопливо перешагивала в детстве… Но Рената готова была сейчас простить Коле любую самонадеянность, даже грубость. Она понимала, как сильно обидела его, и чувствовала перед ним просто-таки жгучую вину.
– Коля, может быть, не будем сейчас об этом говорить? – попросила она. – Встретимся потом, когда…
– Да никогда я не собираюсь с тобой встречаться! Ты подлая дура, больше никто!
Теперь в Колином голосе клокотала яростная, не выбирающая слов обида. Но она была так понятна, так объяснима, что сама Рената никакой обиды на него не чувствовала.
– Прости меня, – повторила она и, повернувшись, медленно пошла прочь.
Она шла медленно не потому, что хотела, чтобы Коля догнал ее, извинился за свою грубость, а лишь потому, что ей казалось, будто на ее ногах висят пудовые гири стыда. Да, именно так она и чувствовала, и ее не смущала даже пошлая многозначительность такого определения, хотя она всегда, с самого детства и, видимо, по наследству была чрезмерно чутка к любой пошлости, к любой расхожей истине.
Но гири стыда действительно были тяжелы, и ничего с этим уже было не поделать.
Счастье, которое Рената почувствовала в ту памятную ночь, ей приходилось носить в себе незаметно для окружающих. Если бы не природная сдержанность, может, ей это и не удалось бы, слишком уж ее счастье было велико. Но, с другой стороны, что она должна была делать? Бегать по больничным коридорам с радостными возгласами? Встречать приходящего на работу Сковородникова слезами восторга?
Возможно, и ему тоже приходилось сдерживать свои чувства; сказать это наверняка Рената не могла. Он вел себя по отношению к ней с явным расположением, но ведь он и раньше относился к ней именно так и с первого же ее рабочего дня держал Ренату Флори рядом с собою и всему учил; это и теперь не изменилось.
Но что-то все же изменилось. Рената не могла этого не замечать, вернее, не могла не чувствовать; вся она превратилась теперь в одно сплошное чувствилище.
Она замечала, она чувствовала, что при ежедневной встрече с нею Павла Андреевича охватывает смятение – краткое, потому что особо предаваться смятению не позволяет работа, но очевидное.
Она видела, что если он случайно касается локтем ее руки или коленом ее колена, например, во время общего обеда, то судорожно вздрагивает – так, как это бывает, когда невропатолог проверяет реакции, ударяя по локтю или колену молоточком.
А однажды он как-то неловко пропустил Ренату перед собой в дверь ординаторской, и ее грудь прижалась к его плечу. При этом Рената почувствовала, как по всему его телу прошла такая сильная волна, что она даже огляделась с испугом: ей показалось, все вокруг должны были это заметить. Но никто ничего не заметил, кажется.
За две недели, прошедшие после той ночи, этих несомненных знаков его к ней неравнодушия было немало; Рената дорожила каждым как редкой драгоценностью. И особенно дорожила она взглядами, которые связывали ее с Павлом Андреевичем прочнее, чем связали