Кто выразительнее ее «осадку» селезню мог сыграть? Ажно застонет, бедная, бывало. Ах, ненавистники!
Резким прыжком, не боясь поскользнуться, бросился он вниз. Не замечая глубоких луж, вбежал в сенцы, схватил топор и, подскочив к дубу, принялся с остервенелой яростью рубить его под корень.
И каждый удар топора с каким-то шипением звучал в большом дупле. Казалось, что дуб недоумевающе фыркал одинокой темной ноздрей.
Рубил Федор Михайлович, не соблюдая порядка, не жалея себя, до устали, до полного изнеможения.
Сын молча следил за ним от избы. Заметив, что отец выбивается из сил, он закричал во всю мочь:
– Уйду-у… Куда глаза глядят уйду! – и убежал в избу.
Федор Михайлович перестал рубить, отнес в сенцы топор и, с трудом сдерживая тяжкое дыхание, прислушался, что делает сын. В избе было тихо, и это обстоятельство напугало Федора Михайловича: сын – в избе, и так тихо, точно там уже никого нет.
Он так и не решился войти к сыну и пошел вынуть из воды грузило.
Когда Федор Михайлович возвращался, прижимая к груди ржавый вагонный буфер, на пороге с ним встретился сын. Он был одет по-дорожному: с большой тяжбинной котомкой, из которой выпирали носками кожаные сапоги.
Отец сразу понял, что сума эта сготовлена сыном не теперь, а раньше: так обдуманно и способно пришиты к ней сплетенные, как девичьи косы, веревки. И сам-то Федор Михайлович внезапно почувствовал, что будто известно было ему про этот уход. И даже совершенно изумительное, непостижимое облегчение нашел он в этом решении сына.
– Идешь, Володяшка?.. – слабо улыбаясь, спросил он и прибавил: – Ну, с Господом, Володяшка, с Господом…
Не дойдя до леска, сын повернулся, постоял минуту и, глядя на все еще улыбающегося отца, исступленно взвизгнул:
– Жизнь… осело, а не жизнь! Сгинешь в молодых летах, – и быстро скрылся в деревьях.
Федор Михайлович подождал минуту и суровым, размашистым крестом осенил путь сына.
До чего зарос остров к началу лета! Даже у самой избы, прямо под окнами, густо вымахнула злая крапива. После ухода сына Федор Михайлович ни разу не поднялся на взгорье.
Еще с весны, в яровой сев, запряг было он соху, но почувствовал вдруг, что сердце уже вовсе не лежит к земле. Да так и бросил соху на полборозде в сухой бурьян сошниками вверх.
И полдня скитался бесцельно по острову, а с обеда смешал овес с просом и до глубокой полночи прямо в непашь и по зеленой озими рассевал, сосредоточенно вслушиваясь, как с внятным шипением падает в землю зерно.
А потом, когда, заглушая друг друга и перевиваясь в каком-то жутком сплетении, взошел густой посев, выпустил Федор Михайлович свою скотину на волю, на остров, и всю ночь в судорожном рыдании бился под дубом, громко жалуясь ему:
– Ну, и что ж получилось от этого смешания?.. Что ж получилось?.. Кому и где черед вырастать-зреть?
Утром утих и уж не загонял больше скотину на двор.
Тогда же вскоре видел он, как по его участку прошел приезжий человек с Семеном Бреевым, и, прив