на целый ужин, что немало по нашим временам.
Завтракаю со своими издательницами Мишель и Колетт и, разумеется, с Любой. Вино, которое нам подают, называется «критское». По мне лучше б «кипрское»: им напоили стражника в «Похищении из сераля» – опере, которой отдано мое сердце (и шесть лет жизни, но это отдельная история, уместившаяся на семистах пятидесяти страницах). Дамы заказали шашлык, не иначе как из Минотавра, судя по порции. Я заказал мусаку – большего не заслужил. Полтора месяца как вышла книжка – и ни одной рецензии, а бывало сразу ворох. В свое оправдание дал прочесть письмо, которое отправил некоему Денису – так представился голос в трубке, очень мило пригласивший Леонида Моисеевича (кто меня еще так назовет!) на «русские дни» в Париже. Прежде от таких приглашений не отказывался: халява, тусовка, лишний раз напомнить о себе. Да и теперь поехал бы, да вот психанул и написал сгоряча:
«Дорогой Денис!
К сожалению, я вынужден отказаться от участия в культурной программе “Русофонии”. Я уже поставил об этом в известность Любу Юргенсон. На днях, после нашего с Вами телефонного разговора, министерство юстиции РФ потребовало закрытия “Мемориала”. И это в придачу к украинскому ужасу или “сиротскому” закону. Россия, воюющая с Украиной, – страшный сон. Равно как и с Грузией. А теперь еще и “Мемориал”. Я всегда считал “Русофонию” детищем меценатствующего предпринимательства, не связанного с государственными институтами. Вдруг вижу: в “группе поддержки” логотип “Русского мира”. Возможно, он стоял и прежде, я просто не замечал. В моем представлении русский мир был растерзан в ГУЛАГе. Как смеют потомки гулаговских палачей причислять себя к нему? Предстоящая расправа над “Мемориалом” – та черта, которую я лично не могу переступить. Поверьте, мне очень неприятно, что своим отказом я разочарую – а возможно, и подведу тех, кто меня пригласил и с кем я имею удовольствие быть знаком.
Всех благ, и простите,
Леонид Гиршович».
Это письмо моих издательниц не убедило и навряд ли обрадовало.
– Что, не надо было?
– Не о чем сейчас говорить, поезд ушел, – сказала Люба.
– У вашей книги прессы нет из-за «Charlie», – говорит Мишель. – Пишут только об одном. И боятся только одного.
Мишель разговорчивей Колетт. Я еще помню Боба, третьего. Он держался до последнего – читал, правил, писал. Я его спросил, что трудней, не пить или не курить. Он ответил: не курить. Коль скоро перед смертью он принял иудаизм, не могу не сказать: зихроно левраха. А ведь начинали и он, и Колетт, и Мишель, революционерами, маоистами, агитировали рабочих.
– Положим, французские евреи и раньше боялись себя обнаружить. Кокетливо прятали в нагрудный карман свое еврейство, может, не так глубоко, как теперь. Вчера на еврейском радио я видел мезузу, прибитую изнутри. У моих друзей, бывших иерусалимских соседей, мезуза тоже висит с внутренней стороны: опасно, нельзя, чтобы кто-нибудь увидел.
Мишель