Дарья Сергевна. Вспомнились ей слова Ольги Панфиловны.
– Да вот хоть бы сейчас на базаре, – ответила Анисья Терентьевна. – Стоит Панфилиха у возов с рыбой, а сама так и рассыпается, так и рассыпается… И все-то про вас, все-то про вас да про Марка Данилыча… Им, говорит, греховодникам, и без венца весело живется. Без стыда, говорит, живут ровно муж с женой… Да и пошла, и пошла… А еще барыня, благородная!.. Ну да как же не благородная?.. Стоит взглянуть на харю анафемскую, тотчас по рылу знать, что не простых свиней… Отец-от отопком щи хлебал, матенка на рогожке спала, в одном студеном шушунишке[36] по пяти годов щеголяла, зато какая-то, пес их знает, была елистраторша, а дочку за секлетаря, что ли, там за какого-то выдала… Родословная, видишь!.. А какое у них родословье?.. От ерника балда, от балды шишка, от шишки ком!..[37] А вы еще, сударыня, такую паскуду до себя допускаете! Перво-наперво – неверная, у попов у церковных, да у дьяконов хлеб ест, всяко скоблено рыло, всякого табашника и щепотника за добрых людей почитает, второ дело смотница, такая смотница, что не приведи Господи. Только на самое себя сплеток не плетет, а то на всех, на всех, что ни есть на свете людей… А вы еще на глаза ее к себе допускаете. Не дело, Дарья Сергевна, не дело!.. Видите, какая от нее благодарность-то – у кого ест да пьет, на того и зло мыслит.
Не ответила Дарья Сергевна.
– Ахти, засиделась я у вас, сударыня, – вдруг встрепенулась Анисья Терентьевна. – Ребятенки-то, поди, собралися на учьбу́, еще, пожалуй, набедокурят чего без меня, проклятики – поди, теперь на головах чать по горнице-то ходят. Прощайте, сударыня Дарья Сергевна. Дай вам Бог в добром здоровье и в радости честну́ю Масленицу проводить. Прощайте, сударыня.
И тихой походкой, склоня голову, пошла вон из горенки.
Убитая нежданными вестями, Дарья Сергевна вся погрузилась в не испытанное еще ею доселе горе от клеветы. Вся она была поглощена тем горем. Краем уха слушала россказни мастерицы про учьбу́ ребятишек, неохотно отвечала ей на укоры, что держит Дуняшу не по старинным обычаям, но, когда сказала она, что Ольга Панфиловна срамит ее на базаре, как бы застыла на месте, слова не могла ответить… «В трубы трубят, в трубы трубят!» – думалось ей, и, когда мастерица оставила ее одну, из-за густых ресниц ее вдруг полилися горькие слезы. Пересела Дарья Сергевна к пяльцам, хотела дошивать канвовую работу, но не видит ни узора, ни вышиванья, в глазах туманится, в висках так и стучит, сердце тоскует, обливается горячею кровью. Опираясь на столы и стулья, вышла она в другую горенку, думала стать на молитву, но ринулась на кровать и залилась слезами.
Клевета что стрела, человека разит. На себя не похожа стала Дарья Сергевна: в очах печаль, в лице кручина. Горе, коль есть его с кем размыкать, – еще не горе, а только полгоря. А ей кому поделиться печалью? Не Марку ж Данилычу сказать, не с Дунюшкой же про напраслину разговаривать!.. С нянькой, с работницами тоже говорить не доводится. Поймут разве они ее кручину? Пожалуй, еще больше насплетничают! Уйти и́з дому