Сенька научился быстро. Дело лёгкое, весёлое.
Михейка Филин «карася» высматривал – человека пораззявистей – и проверял, при деньгах ли. Такая у него, у Филина, работа была. Пройдёт близёхонько, потрётся и башкой знак подаёт: есть, мол, лопатник, можно. Сам никогда не щипал – таланта у него такого в пальцах не было.
Дальше Скорик вступал. Его забота, чтоб «карась» рот разинул и про карманы позабыл. На то разные заходцы имеются. Можно с Филиным драку затеять, народ на это поглазеть любит. Можно взять и посередь мостовой на руках пройтись, потешно дрыгая ногами (это Сенька сызмальства умел). А самое простое – свалиться «карасю» под ноги, будто в падучей, и заорать: «Лихо мне, дяденька (или тётенька, это уж по обстоятельствам). Помираю!» Тут, если человек сердобольный, непременно остановится посмотреть, как паренька корчит; а если даже сухарь попался и дальше себе пойдёт, так все равно оглянется – любопытно же. Прохе только того и надо. Чик-чирик, готово. Были денежки ваши, стали наши.
Бомбить Сеньке нравилось меньше. Можно сказать, совсем не нравилось. Вечером, опять-таки где-нибудь поближе к Хитровке, высматривали одинокого «бобра» (это как «карась», только выпимши). Тут опять Проха главный. Подлетал сзади и с размаху кулаком в висок, а в кулаке свинчатка. Как свалится «бобёр», Скорик с Филином с двух сторон кидались: деньги брали, часы, ещё там чего, ну и пиджак-штиблеты тоже сдёргивали, коли стоющие. Если же «бобёр» от свинчатки не падал, то с таким бугаиной не вязались: Проха сразу улепётывал, а Скорик с Филином и вовсе из подворотни носу не совали.
Тоже, в общем, дело нехитрое – бомбить, но противное. Сеньке сначала жутко было – ну как Проха человека до смерти зашибёт, а потом ничего, привык. Во-первых, все ж таки свинчаткой бьёт, не кастетом и не кистенём. Во-вторых, пьяных, известно, Бог бережёт. Да и башка у них крепкая.
Слам продавали сламщикам из бунинской ночлежки. Иной раз на круг рублишка всего выходил, в удачный же день до пяти червонцев. Если рублишка – ели «собачью радость» с черняшкой. Ну а если при хорошем хабаре, тогда шли пить вино в «Каторгу» или в «Сибирь». После полагалось идти к лахудрам (по-хитровски «мамзелькам»), кобелиться.
У Прохи и у Филина мамзельки свои были, постоянные. Не марухи, конечно, как у настоящих воров – столько не добывали, чтоб только для себя маруху держать, но все-таки не уличные. Иной раз пожрать дадут, а то и в долг поверят.
Сенька тоже скоро подрунькой обзавёлся, Ташкой звать.
Проснулся Сенька в то утро поздно. Спьяну ничего не помнил, что вчера было. Глядит – комнатёнка маленькая, в одно занавешенное окошко. На подоконнике горшки с цветами: жёлтыми, красными, голубыми. В углу, прямо на полу, баба какая-то жухлая, костлявая валяется, кашлем бухает, кровью в тряпку плюёт – видно, в чахотке. Сам Сенька лежал на железной кровати, голый, а на другом конце кровати, свернув ноги по-турецки, сидела девчонка лет тринадцати, смотрела в какую-то книжку и цветы раскладывала. Притом под нос себе что-то приговаривала.
– Ты чего это? – спросил Сенька осипшим голосом.
Она улыбнулась ему. Гляди, говорит, это белая акация