раненых, ругань штрафников, несколько глухих взрывов гранат, брошенных в блиндажи.
– Вперед! – кричал Ромашкин. – Не задерживайся в первой траншее! – Он помнил приказ – взять деревню Коробкино, которая дальше, за этой высотой.
Справа командиры тоже выгоняли штрафников из блиндажей: кое-кто полез потрошить ранцы убитых гитлеровцев, снимать часы.
– Вперед, буду стрелять за мародерство! – неистовствовал Кузьмичев.
Волна атакующих покатилась дальше, ко второй траншее. А в первой, на дне ее, остались лежать, втоптанные в грязь, в зеленых мундирчиках те, кто несколько минут назад стрелял из пулеметов и автоматов. Вроде бы никто из гитлеровцев не убежал, но из следующей траншеи опять стреляли пулеметы и автоматы, мелькали зеленые, блестящие под дождем каски.
Вдруг вскрикнул и зашатался Нагорный.
– Зацепило? – сочувственно спросил Ромашкин.
– Кажется, да. Но я пойду вперед. Я могу. – Нагорный держался за грудь рукой, под пальцами на мокрой гимнастерке расплывалось красное пятно. Он побежал вместе со всеми, но постепенно стал отставать. Несколько раз падал, спотыкаясь на ровном месте, но поднимался и шел вперед.
«Вот так, наверное, и папа, – подумал Василий. – Он тоже был скромным, тихим, но в бою от других не отставал».
Ромашкин, оглядываясь, видел Нагорного, очень хотелось помочь ему, однако железный закон атаки – все идут только вперед – не позволял этого сделать. Те, кто ранен, помогут друг другу. Живые должны продолжать свой бег навстречу врагу и поскорее убить его, иначе он сразит тебя.
Нагорный все же дошел до второй траншеи. Здесь на роту обрушился сильный артиллерийский налет. Все бросились на мокрое, скользкое дно, лежали некоторое время, не поднимая головы. Снаряды рвали землю совсем рядом. Кислый запах разопревшей от дождя и пота одежды заполнил траншею, набитую людьми.
Когда обстрел прекратился, Ромашкин хотел перевязать Нагорного – тот лежал рядом.
– Не надо. Бесполезно. – Он смотрел на Василия добрыми усталыми глазами. – Это даже к лучшему. Если бы вы знали, как я устал! Я очень боялся, что умру без пули. Без крови. Не сниму с себя обвинения. И вот, слава богу, я убит. Очень прошу сообщить домой, в Ленинград. Пусть знают – я никогда врагом не был. Вот окончательно доказал это. Теперь жене, дочери… легче жить будет… – Нагорный обмяк, рука упала с груди, открыв густо-красное пятно на потемневшей от дождя гимнастерке.
«С простреленным сердцем шел человек в атаку, – подумал Ромашкин, – очень дорожил он своим добрым именем; сделал все, чтобы восстановить его».
Дождь обмывал лицо Нагорного, оно было спокойным и строгим, лишь одна обиженная морщинка пересекала его высокий лоб. Эта морщинка была единственным упреком за несправедливые подозрения и кару соотечественников.
Из-за поворота траншеи вдруг выбежал немец при орденах, с серебряным шитьем на воротнике и рукавах мундира. Василий схватился за винтовку, но «фриц», весело улыбаясь, закричал:
– Это я! Вовка!
Ромашкин узнал Вовку Голубева.
– Ты