и Лиснянская: «Вот были Микеланджело и Левитан. Первый был настолько сконцентрированным временем, что в нем умещались все таланты, а в Левитане – только один, созерцательный, хоть и очень приятный для русского глаза. Уже совсем другое время – Шагал, это время охватывает все прошлое и будущее, поэтому на земле Шагала не умещаются ни строения, ни люди. Мы их видим и на земле, и на небе. Ты – то время, которое имеет отношение именно к Шагалу. Но быть Шагалом-временем и одновременно женщиной, на которую наваливается быт, – очень трудно».
«Кто-то, кажется, Витгенштейн, говорил, что граница моего языка – это граница моего сознания», – пытается вспомнить Лена. Если не ошибаюсь, Макарова знает четыре или пять языков, и этого хватает, чтобы раздвинуть границы сознания до границ почти мировых. Бывая в Израиле, Германии и других странах, где много наших бывших соотечественников, я невольно пришел к выводу, что сознание новых переселенцев, особенно возрастных, резко сужается. Потому что язык, на котором говорили с рождения, нужен все меньше, а новый язык, кое-как выученный для походов на рынок, до размеров этого рынка сознание и сужает. Да и Макарова в своем письме замечает нечто похожее: «Посмотрела вчера на наших евреев в Германии, еле говорят по-немецки, какие-то некрасивые, как на подбор косые-кривые, лишь одна красивая девушка-устроительница украшала собой собрание неприкаянных соотечественников. Не гордый народ, какой-то уязвленный. ‹…› Они там нигде – ни в России, ни в Израиле, ни в Германии».
Сразу же оговорюсь: относится это далеко не ко всем. К писателю Елене Макаровой точно не относится, потому что ей языки нужны не для рынка. При этом забавно, что Инна Лиснянская, знавшая только один язык, русский, но знавшая его изумительно, с трудом могла его применять в магазинах и на рынках где-нибудь в Москве или Новопеределкине. У меня складывалось впечатление, что продавцы ее изысканный русский просто не понимают. А она не понимает их. Потому что границы сознания в самой России в последние десятилетия так сузились, что неизбежно упростили и язык. Или наоборот. Это уж кому как нравится.
Естественно, Лиснянская видела эти процессы и в самой литературе. В частности, в поэзии начала девяностых. Мы с ней не раз говорили о роли авангарда, постмодернизма, захлестнувшего в тот период журналы. И приходили к выводу, что постмодернизм хорош тогда, когда надо разрушить единый официальный стиль. В том случае – советский. Что и было сделано в восьмидесятых годах. Но когда никакого единого стиля нет, когда нужно наконец заняться не разрушением, а осмыслением и созиданием, уже сам постмодернизм становится не только бессмысленным, но даже и тоталитарным.
«Наших журналов не читаю, – пишет Лене в начале девяностых Лиснянская. – Все почти в поставангардистской дури – сдуй игривую пену, и ничего не остается под ней. Не шампанское. Последние мои стихи те, которые я написала раньше посланных тебе, будут, кажется, в 10-х номерах “Н[ового] мира” и “Знамени”. Последний взял ориентацию