шитом серебром бешмете, в жемчужной шапочке, с длинной, мастерски затканной чадрой, с массою ожерелий и запястий, которые поминутно позвякивали на ее твердой и тонкой смуглой шейке, Бэлла была красавицей. Я не могла не сказать ей этого.
– У-у, глупенькая, – снова услышала я ее серебристый смех, – что говорит-то, сама душечка! У-у, газельи глазки, розаны-губки, зубы-жемчужины! – истинно восточными комплиментами наградила она меня.
Потом вдруг оборвала смех и тихо шепнула:
– Пора.
Еме подала ей бубен… Она встала, повела глазами, блестящими и тоскливыми в одно и то же время, и вдруг, внезапно сорвавшись с места и ударяя в бубен, понеслась по ковру в безумной и упоительной родимой пляске. Бубен звенел под ударами ее смуглой хорошенькой ручки, стройная ножка скользила по ковру… Она временами вскрикивала быстро и односложно, сверкая при этом черными и глубокими, как горная стремнина, глазами. Потом закружилась, как волчок, в ускоренном темпе лезгинки, окруженная, точно облаком, развевающеюся белою чадрою. Салеме, Еме, Зара и другие девушки ударяли в такт в ладоши и притоптывали каблуками.
Потом плясали они. Наконец, пришла и моя очередь. Мне было совестно выступать на суд этих диких дочерей аула, но не плясать на свадьбе – значило обидеть невесту, и скрепя сердце я решилась. Я видела, как во сне, усмехающееся недоброе лицо Зары и поощрительно улыбающиеся глазки Бэллы, слышала громкие возгласы одобрения, звон бубна, веселый крик, песни… Я кружилась все быстрее и быстрее, как птица летая по устланному коврами полу сакли, звеня бубном, переданным мне Бэллой, и разбросав по плечам черные кудри, хлеставшие мое лицо, щеки и шею…
– Якши![39] Нина молодец! Ай да урус! Ай да дочь русского бека! – услышала я голос моего деда, появившегося во время моей пляски на пороге сакли вместе с важнейшими гостями. – Якши, внучка! – еще раз улыбнулся он.
Я со смехом бросилась к нему и скрыла лицо на его груди… Строгие ценители лезгинки хвалили меня.
Между тем Бэлла, которая не могла, по обычаю, показываться в день свадьбы гостям, набросила на лицо чадру и скрылась за занавеской. Из кунацкой доносились плачущие звуки зурны[40] и чиунгури[41]. Дед Магомет и бек-наиб позвали всех в кунацкую, где юноша-сазандар[42] с робкими мечтательными глазами настраивал зурну. Я и Юлико последовали туда за взрослыми.
– Как вы хорошо плясали, Нина, куда лучше всех этих девушек, – шепнул мне восторженно мой двоюродный брат. – Я бы хотел научиться плясать так же.
«Куда тебе, с твоими кривыми ногами!» – хотелось крикнуть мне, но, вспомнив обещание, данное отцу, сдержалась.
Лезгины расселись по тахтам и подушкам. Слуги поставили между ними дымящиеся куски баранины, распространяющие вкусный аромат, блюда с пряными сладостями, кувшины с душистым шербетом[43] и с какою-то переливающеюся янтарной влагою, которую они пили, вспоминая Аллаха.
Девушки одна за другою снова выходили на середину