память. Вспомнила – и с ней случилось необычайное: «она стала будто совсем другая, забыла страх», – она до сего боялась даже проходить близко от монастыря, – и взволнованно объявила Виктору Алексеевичу, что надо ехать сейчас в Страстной, отслужить благодарственный молебен перед ковчежцем с главкой великомученицы, – она служила молебен с акафистом по выздоровлении и Богородице, и Узорешительнице, но только в своем приходе, – что «Узорешительница предстательствовала за нее перед Пречистой», что «сердце у нее горит и теперь уж ей все равно, иначе и не найдет покоя». Виктор Алексеевич как-то встревожился, но тут же и согласился, плененный ее молитвенным восторгом, необычайной доселе страстностью, тревожной мольбой ее взгляда, по-новому очарованный. Она была восхитительна под поникшей от инея березой, у сугробов, на похрустывавшем снежку, в зимне-червонном солнце, ожившая Снегурка: в бархатных меховых сапожках, в котиковой атласной шапочке, повязанной воздушно шалью, в бархатной распашной шубке, – пышно-воздушно-легкая, бойкая, необычайная.
Он на нее залюбовался. И вдруг – взгляд ли его поняв – она оглянула себя тревожно и затрясла руками: «Господи, что со мной! на панихиду – и такая!., это же непристойно так…» Он ее успокаивал, любуясь, не понимая, что тут особенного, шубка совсем простая. Она ужасалась на себя, а он любовался ее тревогой, детской растерянностью, голубоватым, со снега, блеском разгоревшихся глаз ее. Она корила себя, какая она стала, ничего на себя не заработает, избаловалась. Все повторяла: «Ах, что бы матушка Агния сказала, если бы видела!» Стала пенять, что он ее так балует – портит, столько роскоши накупил, такие сорочки прорезные… – «кофточка одна, Господи… пятьдесят рублей!., надо с ума сойти… а самого простого, расхожего, что нужно…» Это было так неожиданно для него, так чудесно. И так было это детски просто и искренно, что в глазах у нее заблистали слезы. Он сказал ей, что теперь купим все, целую Москву купим… «Вон, видишь… – показал он на что-то вдаль, когда они вышли из переулка на Тверской бульвар, – огромный, с куполом, на углу?., сколько… четыре, пять, чуть ли не шесть этажей… это брата Алеши домина и теперь наш, как будто!» Она взглянула – и ужаснулась: этот огромный дом она хорошо знала, помнила, как он строился… – и теперь этот дом… наш!! Нет, это сон какой-то… и все, что было, и все, что сейчас, – все сон. Она заглянула в его глаза, в синюю глубину, в которой утонула, и робко сказала: «Милый…» Они остановились наискосок от того углового дома: со стороны Страстного, в облаке снежной пыли, мутно мчался на них рысак. «Постой, проедет…» – сдержал Виктор Алексеевич Дариньку, которая хотела перебежать. Рысак посбавил, снежное облачко упало, и, бросая клубами пар, отфыркиваясь влажно, выдвинулся на них огромный вороной конь, с оскаленной удилами мордой. Они полюбовались на рысака, на низкие беговые саночки-игрушку, новенькие, в лачку, на завеянного снежной пылью статного черномазого гусара, в алой фуражке, в венгерке-доломане, расписанного жгутами-кренделями,