его «гробом» тонет один из карабинов (это обидно), но думать об этом уже некогда. Четырех голых путешественников приветствует на палубе немолодой очень добродушный, очень обросший и всклокоченный, очень рыжий и, как тут же выясняется, очень пьяный моряк с трубкой в углу рта, в расстегнутом, несмотря на мороз, бушлате, из-под которого виднеется давно не стиранная тельняшка, в пижонских клешах и в бескозырке с надписью «NORD». А на ногах у него совершенно невообразимые серебристые ботинки, словно отлитые из металла, но явно мягкие. Поймав задержавшиеся на ботинках взгляды, моряк непонятно говорит:
– Что вы так смотрите? Мы с вами не в Норде.
Женька схватывает смысл этих слов, сказанных по-английски, но вообще моряк говорит очень много, он говорит непрерывно, и Женька успевает перевести для себя далеко не все. Кажется, Эдик понимает все и оттого больше других удивляется, а Любомир и Черный не понимают вообще ничерта, и, наконец, не выдержав, Черный злобно рявкает:
– Ви а рашен!
– О, рашен! Русо! – восклицает моряк и неожиданно легко переходит на русский: – Замерзли, небось, черти полосатые! Надеретесь вечно, как свиньи, а старику Биллу вас спасать. Хорошо – боком прошел, хорошо – случайно заметил, а если бы под утюг? Ну, ладно. Одеваться будем? Или вы из этих, из оранжистов, которые голыми по морозу бегают?
Удивительно уже то, как здорово старик Билл говорит по-русски. Невозмутимость моряка – вторая неожиданность для четверки полярников. И потому содержание его бурного монолога пока на третьем месте, так что даже на непонятном слове «оранжисты» внимание задерживается недолго.
– Как вас угораздило в лед-то вмерзнуть, сибр вашу мать! – продолжает меж тем старик Билл. – Я уж думал, трупы. Ан, нет! Гляжу – в упаковочке. Тепленькие, значит. Ах ты, думаю, брусника тебя возьми, насосались опять ликера с анафом да и драпанули из Норда, квазисты окаянные!..
Женька слушает и все больше изумляется объяснениям Билла. Бред какой-то. Пьяный бред. И только одно становится понятно: они вмерзли в лед. Значит… Что же? Значит, произошел разлом, подвижка льдов. На дно они не пошли – это понятно, но погрузились все-таки, а лед схватился. Вот и вся недолга. Но когда все это произошло? Был день – теперь ночь. Полгода, как минимум. А может, полвека? Или полтысячелетия? Нет, пять веков – это вряд ли. Чтобы через пять веков – и вот такая пьяная морда?
А Станский выхватывает другую фразу.
– Ликер с анафом?! – спрашивает он оторопело.
Губы у Эдика шевелятся теперь нормально, размягченные действием анафа и внезапным теплом, но они, разумеется, не зажили, и из трещин течет кровь, капельками повисая на бороде.
– Хорош придуряться-то, – говорит Билл, – пьянь оранжевая. Пошли в тепло.
Лишь теперь они замечают, что стоят на морозе голые. И лишь теперь Женька понимает, что «Песенка о медведях» звучала не только во сне, но и наяву. Мелодия как раз смолкает и начинается другая, совсем незнакомая. А мороз вообще-то не такой уж и сильный, вернее, он здорово смягчен густыми облаками пара,