жалость это чувство к индивидуальному – человеку, животному, а душа человеческая не в силах вместить сочувствия к слишком большим числам. Но он вовсе не смотрел равнодушно на появляющиеся и исчезающие в волнах черные точки, имя этому чувству было другое – досадливая горечь.
Но инцидент с Клятовым не выходил из головы.
Дон Кихот! Легко ему рассуждать. Да что он вообще понимает и знает? Знает ли он, что ему, Трибуцу не раз намекали сверху, чтобы вообще оставить весь гарнизон, беженцев, а уводить только военный флот?! И вот за это, за то, что он взял, сколько мог, солдат и беженцев, что он считает, может быть, своей главной заслугой, его никто не похвалит – ни командование, ни люди, перенесшие ужасы перехода…
И за спешку с эвакуацией будут ругать, что оставил на пристани 5 тысяч солдат на милость немцев. А что он мог сделать? Если по разумному, эвакуацию можно было бы постепенно начинать, за две недели и забрать все до последнего гвоздя, но попробовал бы он сам только пикнуть об отходе из Таллина, его бы сразу расстреляли, обвинив в трусости и паникерстве – так было уже с несколькими генералами. Вот и пришлось ждать, пока не пришел приказ сверху от Ворошилова, когда уже и этой деревянной башке стало очевидно, что Таллин не удержать, вот и пришлось то, что можно было сделать основательно за две недели сделать всего лишь за два дня!
Но дальше всего он отгонял от себя мысль самую вредную и каверзную. О том, что «Киров» он так бережет, избегая всяких мнимых и действительных опасностей не столько ради заботы о флоте, но из страха за себя – ведь это любимое детище вождя, за которое он отвечает головой.
3
Перед тем как уйти в кубрик, Клятов оглянулся: тут и там над морем и из-за горизонта косо вытягивались дымы горящих судов. Сплюнув, он затопал тяжелыми флотскими ботинками по узкому трапу вниз.
В кубрике, несмотря на свет иллюминаторов, было сумрачно. Поодаль, прямо на шинели полулежал матрос в тельняшке с перебинтованными глазами и поминутно повторял: «Доктор, доктор, я видеть буду?». «Буде, буде», – успокаивал его сидящий рядом другой матрос с перевязанной рукой. Тут находился и Дубровский, корреспондент флотской газеты, воспевающей подвиги краснофлтцев. Вид у него был совсем не героический: рыжие волосы растрепались оттого, что он часто нервно чесал голову. Перед ним на столе лежала записная книжка, в которую он с начала перехода еще не внес ни строки и авторучка с золотым пером – подарок жены в день свадьбы.
– Как там? – с надеждой спросил он, завидев Клятова.
– Можете записать: потопили 10 немецких подлодок, – усмехнулся Клятов. – Вы бы сами вышли, глянули.
– Не могу, – обхватил голову Дубровский, – вы не думайте, я не из страха, вернее я боюсь, но не оттого… – принялся он торопливо объяснять. – Там мои, понимаете, мои на «Виронии», жена с сыном… – он громко сглотнул. – Верите ли, мне кажется, что я чем-то притягиваю на них мины и бомбы, моя тревога притягивает. Вы верите в приметы?
– Нет.
– Я