мягкий диван, покрытый коричневой, довольно подержанной материей, а рядом – круглый столик, с красной суконной салфеткой.
– Нуте-с, каким же неизвестным ветром вас сюда занесло?
И, не дождавшись ответа, вдруг заговорил о беспокойстве, которое вызывает в нем растущее влияние евреев в христианском мире. Уверовав в спасительную миссию цивилизации, еврейская молодежь, видите ли, с головой ушла в науку, экономику, общественную жизнь, представьте себе, если так пойдет дальше, станет господствующей в каждой нации…
– Да! Верхушка евреев воцаряется над человечеством все сильнее и тверже; и разве можно не заметить того, что она стремится дать миру свой облик и свою суть!
Мне казалось кощунственным пересказывать его речи, но я вдруг почувствовал, что бессилен и опустошен. Бездны его я не боюсь, а наоборот, страшно боюсь тесноты. Она, а не бездна будет началом конца…
– Но, простите, разве не вы выступили за расширение прав евреев, за полное равенство их с коренным населением? – осмелел я, глядя прямо в поразившие меня глаза Достоевского: один – карий, а в другом зрачок непонятного цвета расширен во весь глаз; и эта двойственность придавала глазам какое-то загадочное выражение.
– Заступиться за страждущего – Христов закон, – оживился Федор Михайлович, – мне лучше остаться с Христом вне истины, чем с истиной вне Христа…
И он снова стал излагать свои соображения о «жидовстве и об идее жидовской, охватывающей весь мир», вместо неудавшегося христианства: «Подменили идею Бога… идеей жида…»
Комната, как я и боялся, вдруг стала сужаться. И теснота становилась невыносимой. К своему ужасу, я поймал себя на том, что не слушаю великого писателя земли Русской, а думаю совершенно о другом. О том, например, что не смерть пугает, а пошлость жизни, жизнь без мысли о смерти и вечности, смерть заживо в жующем и храпящем теле…
«Из этой комнаты – нет возврата, – думал я. – Чувствуешь себя камнем в праще…»
И тут я проснулся. Но Достоевский долго не отпускал. Я точно видел его живого, реального: он подсунул пальцы под книгу, подтолкнул ее к себе, так что она вся целиком лежала у него на ладонях. Раскрытая книга на пюпитре его ладоней. В таком положении он поднес книгу к носу и тут же захлопнул…
…Целый день я листал Достоевского, благо вместо мебели вывез из Союза тонну книг. И вот, пожалуйте: «Жид и банк – господин теперь всему: и Европе, и просвещению, и цивилизации, и социализму. Социализму особенно, ибо он с корнем вырвет христианство и разрушит ее (Европы) цивилизацию. И, когда останется одно безличие, тут жид и станет во главе всего. Ибо, проповедуя социализм, он становится между собой в единение».
«Интересно, – думал я, – знал ли Достоевский, что «жид» (капиталист, социалист) никогда не был лидером нации, «верхушкой»? Властителем дум еврейства, как и любого народа, обычно становились религиозные, общественные деятели, отвергавшие не только «классовый подход», но и меркантильные соображения. Автор «Дневника писателя» был убежден, что поощрение капиталистического производства равносильно покровительству евреев: «Промышленность