ее способности к постоянному возрождению.
Одним из главных «человеческих» итогов аустерлицкого эпизода оказалось прозрение раненого Андрея Болконского, его избавление от кумира Наполеона. Точно так же катастрофа Наташи пробудила в душе Пьера Безухова первые ростки будущей гармонии и счастья. Там и здесь героям в поворотные мгновения их судьбы открылось небо, которого прежде они не замечали: небо Аустерлица и московское звездное небо с ярко сияющей на нем знаменитой кометой 1812 года. В том и другом случае рукой великого мастера изображалось поэтическое, волнующее, но все-таки земное небо с его облаками, его светилами, небо толстовской веры: явственно различимое, обтекающее землю, вечно сопряженное с миром непосредственных эмоций в душе человека. Небо, где нет и не может быть ничего пугающего, грозного, так же как и в душе человека, свободной от «пороков истории»: не случайно грозная комета войны показалась Безухову совсем не страшной. За этим вещественным, воздушным «покровом» почти не угадывалось Духовное Небо, которому дано судить и миловать всех живущих, Небо, уготованное праведникам.
Великая борьба 1812 года стала на страницах книги последним, решительным столкновением начал жизни и смерти, созидания и разрушения, столкновением мира и войны. Тут находилась вершина произведения, откуда были отчетливо видны в их земном воплощении подлинные ценности русского бытия. И одновременно в последних томах «Войны и мира» открылась предельно широко толстовская философия жизни, в том числе ее очевидные противоречия.
Ни один из общеизвестных поводов к войне не мог, по убеждению Толстого, вызвать столь масштабное событие. Уже в самых первых философских отступлениях «Войны и мира» (в дальнейшем их роль будет возрастать) писатель доказывал непроизвольность наполеоновского нашествия. Совпадение «частных воль», торжество элементарных устремлений стало, как полагал он, единственной причиной столкновения Франции и России. Роль Бонапарта, подобно роли русского царя, в наступивших потрясениях казалась Толстому самой незначительной, какую только можно себе представить.
Согласно его понятиям, иначе и быть не могло. В последних томах «Войны и мира» Толстой часто, очень часто, видел в событиях 1812 года исполнение некоей высшей божественной воли. Но эта воля все-таки рождалась не на небе, а на земле, в бесчисленных сочетаниях жизненных проявлений. Божеством, как бы ни называл ее писатель, выглядела тут естественная жизнь, приводящий ее в движение некий всеобщий нерв бытия, а вовсе не лично существующий Бог Вседержитель, предписавший миру незыблемые духовные законы. Понятия греха, искушения, соблазна очень часто оказывались в «Войне и мире» как бы недействительными. Получалось, что это сама жизнь, вечно прекрасная и безупречная, произвела войну – явление уродливое, противное нравственному чувству.
Отношение Толстого к войне, начиная уже с его рассказа «Набег» (1852), оставалось предельно сложным.