иночкой, а потом вереницей потянулись пешеходы. Поднял их на ноги не престольный праздник, не народное какое торжество, а небывалая доселе потеха малолетнего царя Московского – Петра Алексеевича.
По кончине благоверного «тишайшего» царя-батюшки Алексея Михайловича юный Петр Алексеевич проживал безотлучно при матушке-царице Наталье Кирилловне в подмосковном селе Преображенском. Вечор же он перебрался с товарищами-«ребятками» в старый Воробьевский дворец, а нынче, в одиннадцатую годовщину рождения Петрова, с Воробьевых высот впервые опять со времен царя Ивана Васильевича Грозного должна была загреметь над Белокаменной огнестрельная потешная пальба.
В числе пешеходов был и одинокий малец по десятому году с лотком на голове. Под толстой, плотной дерюгой, прикрывавшей лоток, были припасены у него для проголодавшихся зевак не остывшие еще пироги. Несмотря на свой детский возраст он нес свою полновесную ношу без видимого усилия, выступал бодро и, обгоняя взрослых, перекидывался с ними на ходу веселыми шуточками. Редко кто не откликался на его бойкий оклик. Все были настроены празднично; а юркие светлые глаза, заискивающе лукавая усмешка курчавого, краснощекого и пригожего из себя парнюги невольно располагали к нему все сердца. Были и такие, что признавали его:
– А, Алексашка! Где тебя нету!
Версты за полторы до Воробьева Алексашка нагнал двух женщин.
На одной, помоложе, лет тридцати, дородной, белотелой и румяной, поверх пунцового «летника» был надет нарядный «опашень» ярко-червчатого (лилового) сукна, внизу отороченный узорчатою золотою каймою, а под мышками перехваченный «источенкой» (разноцветным струйчатым поясом). Просунутые в прорезы опашня у плеч руки, полные, выхоленные, щеголяли расшитыми шелком и золотом рукавами летника и жемчужными запястьями. Из-под подола летника при каждом шаге выставлялись желто-сафьяновые, остроносые «чоботы», а на голове громоздилась высокая золотая парчовая «кика», унизанная рядами жемчужных рясок. Шибко припекало уже утреннее солнце; под грузным головным убором, в пышном праздничном наряде молодой женщине становилось все душней, несносней. Цветущее, круглое, как полная луна, лицо ее так и пылало жаром, так и лоснилось; дыхание у нее захватывало, но развязать пояс, расстегнуть хоть на одну пуговку опашень не дозволяло ей, видно, чувство собственного достоинства.
Спутница щеголихи, лет на десять ее старше, была одета не в пример скромнее: в простой кумачный сарафан безо всякого шитья и в поношенную душегрейку; волосы ее были подобраны под одноцветную шелковую шапочку – «подубрусник», повязанный сверху чистым белым платком – «убрусом»; на ногах же у нее были попросту смазные сапоги.
Маленький пирожник опередил бы и этих двух женщин, не подхвати он пару слов из оживленной их беседы.
– Больно ты уж страшлива, Спиридоновна, – говорила пожилая женщина своей молодой спутнице. – Ну, попалят, побалуют, – даст Бог, дурна ему никакого не учинится.
– Оно точно, будь опаска, – царедворцы, верно, не попустили б, – тяжело отдуваясь, заметила первая. – А все, знаешь, душа не на месте. Пусть первою кормилицей ему была эта новоявленная княгиня, а попросту такая же, как и ты, кума, как и я, грешная, баба деревенская: всячески я его, голубчика моего, без малого два года тоже грудью своей кормила! Пусть он там царского рода, а все же он мне теперича ровно свое родимое детище.
«Вторая кормилица царская! – сообразил мигом Алексашка. – Ишь, как вырядилась: инда дохнуть нечем. Что значит – на жирных харчах нагулять себе тело!»
Как всякому москвичу, Алексашке было хорошо известно, что первая кормилица меньшого царя, Петра Алексеевича, Ненила Ерофеевна, особенная любимица царицы Натальи Кирилловны, не выкормив еще царского младенца, овдовела и была вновь выдана замуж за князя Львова; а с тех пор, что она вторично овдовела, состояла по-прежнему при Дворе царицы на большом жалованье и в великом почете. Заместившую ее Олену Спиридоновну, оставшуюся и до сих пор, по собственному ее выражению, «бабой деревенской», Алексашка как-то видел уже мельком в селе Преображенском и тотчас узнал ее теперь по дебелому затылку и утиной походке с перевальцей.
«Ужели за десять верст пешком притащилась?» – рассуждал он, убавляя шагу и прислушиваясь к неумолчной болтовне двух словоохотливых кумушек.
С первых слов их он услышал ответ себе:
– Нарочно ведь вчерась к тебе в город отпросилася, – говорила с передышкой Спиридоновна, – спозаранку хошь собрались сюда… Уф! Умаялась… и так-то далеконько!
– А самой-то царицы не будет нонче? – допытывалась кума.
– Что ты, милая, перекрестися! Нешто она со вдовства своего куда еще покажется?
– Да мне-то, кумушка, отколе ж все порядки знать-то? – оправдывалась кума. – Место у нас глухое, никаких вестей к нам отселе не доходит, и сама я теперича в Москву впервой только, наездом! Ведь он-то, царь Петр Алексеевич, у нее, царицы нашей, один сын только свой и есть?
– Один, матушка, как перст. Все старшие братья и сестры у него – от первой супружницы покойного царя Алексея Михайлыча, Милославской. Царица же Наталья Кирилловна – из рода Нарышкиных.