еще теснее, еще, и, заходив ходуном, стало тереться-вдавливаться-колотиться, дрожа в несуществующую преграду стенобитными упорными толчками.
Будто войти можно было, только растолкав и уплотнив.
Как шатун случайно запущенного боевого механизма, сбросивший дрему.
Как одичавшая клоунская реприза, от которой зрителю первого ряда невозможно уклониться.
Толкучка вокруг нас густела, как несъедобное варево.
Это было непомерно, несоизмеримо с моим знанием о бытии, о его стройности и целесообразности.
Особенный непристойный студень.
По его поверхности заходили волны преступного и потому еще более острого общего удовольствия.
Солдаты сбивались друг с другом в единое мясное тело, и я чуял марево тельного духа, вырвавшегося из-под завернутой шкуры, подрезанной и завернутой фартуком.
Будто их живых освежевывала сила, действия которой были видны и чувственны только мне.
Я не мог проверить – реальность ли это или забытье, кончающееся, невзирая ни на что, свободным пробуждением.
Опасность, смешиваясь с азартом вуайера, обездвиживая, ввинчивалась внутрь меня. Мне кажется, что я до сих пор не насмотрелся на это похабное действо, я перебираю его непристойные фазы, как коллекционер стопку циничных этикеток, как больной филокартист, тасующий стопку дорогих сердцу открыток на одну неизживаемую омерзительную тему.
Если бы они заговорили тогда, в тот миг, если бы мы услышали их язвящую речь, то умерли бы с Гагой уже оттого, что внимать их нелюдскому языку было невозможно.
Галдеж, крики, оскорбления, жестокость, угрозы и алчба, не слышимые никем, заполоняли меня, калеча и круша всё – маленькие домики, тощие лесопосадки, штакетники и живые изгороди, возделанные внутри.
Солдатня словно отвердела, став единым победительным телом. На их зеленой поверхности заколыхались, – выдавленные с самого дна собачьи шкуры, гнилые бревна, сегменты кукольных тел, свинец, сургуч, камень.
Это завал.
У Гаги не было сил защититься.
И я был так далеко.
Судорожно вынутый из разодранного галифе, подхваченный кулаком штырь, уперся прямо в живую Гагину шею, щеку.
Не защищенную отражающим блеском и зеркальной гладкостью прекрасных доспехов.
Ведь мы забыли вооружиться, и наша боевая амуниция хранится Бог знает в какой недостижимой дали…
Еще один микрон, еще пол-ангстрема, и по плечу, по шее, по серой шкурке Гагиной тишотки растекся белесой медузой погон, проникающий, въедающийся в самую пучину бедной Гагиной плоти.
Ведь на пути этой субстанции нет ни одного препятствия.
Все находящееся вне меня сделалось мною.
А я не стал – не только им, но и самим собой.
Хоть, может быть, я этого и хотел.
Вот откуда все началось.
Нас сейчас убьют ангелы.
За что?
А за то, что я увидел плотное вымученное время, низвергшееся в тартарары.
И эти тартарары – во мне, во мне, во мне.
Я,