их посыпать и в сарае развесить. Вкусная будет вещь.
Он уехал на работу, а бабушка поставила корыто во дворе, заполнила его водой, выпустила туда бычков (у некоторых из них даже глаза посвежели, но ненадолго), и занялись они делом под мурлыканье ошалевшего от зависти кота и к удивлению Шарика, заинтересованно звеневшего цепью.
Оказалось, дело это непростое! Куда легче ловить бычков, чем вспарывать каждому пузо, чистить его, посыпать солью и нанизывать на леску! Да на солнце, которое с каждой минутой все крепче прижималось к майке, обжигая мокрые руки и вспотевшее лицо! Славка быстро устал, сбился со счета, готов был поклясться, что никогда в жизни он теперь не возьмет в руки удочки, как вдруг у калитки кто-то тихо попросил:
– Хозяйка, подай, Христа ради!
Бабушка не услышала его просьбу, вспорола очередного бычка. Но заметила, как резко крутанул голову Славка, и посмотрела на калитку, за которой человек с жесткой короткой прической и пропыленными голубыми глазами повторил:
– Подай, Христа ради!
– Не наш вроде, – испуганно шепнула бабушка, тяжело поднялась с низкого стульчика, положила на него нож, влажно-соленый, вытерла о фартук руки и скрылась в хате.
Через пару секунд внук увидел ее, большую, с встревоженными глазами, с полбуханкой серого хлеба. Прижимая свой дар к груди, она посеменила мимо Славки, и он, удивленный, пошел за ней.
– Чем богаты, – сказала виновато бабушка, отрывая от груди хлеб.
Просящий схватил его обеими руками, промычал: «Спаси тебя Бог!» – и тут же, не стесняясь, не глядя на Славку и бабушку, с трепетным волнением сложившую на груди старые руки, резким, нервным движением поднес хлеб ко рту. Пальцы у него были пыльные, но сильные.
Это был среднего роста жилистый молодой мужчина в старых сандалиях, из которых торчали грязные пальцы, в серых неглаженых брюках и в коричневом пиджаке, задубевшем от пыли и скупой влаги земли, на которую он, видимо, укладывал пиджак вместо матраца. Попросту говоря, нищий был весь серый. Даже густая щетина на впалых щеках отдавала серостью. И как он ел!
Удерживая хлеб на ладонях, он подталкивал его пальцами ко рту и даже не кусал, а отжевывал от него кусочки, тут же глотая их и сопровождая этот процесс упрямым движением головы и туловища. Он ел отчаянно, словно боялся, что хлеб вдруг улетучится по чьему-нибудь велению, и удивительно медленно. Отвыкшая, растренировавшаяся челюсть вдруг перестала двигаться, отвисла. Бродяга испуганно захлопал ресницами, потом сообразил, – подперев большими пальцами челюсть, стал помогать ими жевать хлеб. Челюсть оживилась. Но тут опять произошла непонятная для него и для Славки с бабушкой заминка. Голодный вытаращил глаза, виновато блеснувшие в лучах разозлившегося солнца, и, будто опомнившись, стал подталкивать указательными пальцами хлеб в рот. Ему очень хотелось съесть этот хлеб. Но его поедательный механизм разучился… есть! Бродяга, упрямый человек, сдаваться не хотел и продолжал двигаться в некрасивом голодном танце. Только ноги нищего не двигались.
Славка смотрел на него, смутно догадываясь о причинах