то есть в относительной безопасности. Правда, чувство безопасности было поколеблено убийством председателя Петрочека Моисея Урицкого, убийством странным и нелепым, тем более нелепым, что еврея Урицкого убил еврей Канегиссер, известный поэт-романтик, но смятение длилось недолго и было преодолено беспощадным красным террором. Остальное пришло потом, как и понимание своего положения в тогдашних условиях существования…
Хозяйка шевельнулась у печки, сдержанно вздохнула. Исаак оторвал взгляд от миски, оценивающе ощупал полные ноги хохлушки, ее крутые бедра и пышные груди, выпирающие далеко вперед. Бабе лет тридцать пять, не больше. Кровь с молоком. Возникло властное желание прижаться к этому теплому и мягкому существу, зарыться в него с головой. Но хохлушка скользнула по Бабелю невидящим взором и отвернулась. Похоже, он так и не внушил ей страха перед собственной персоной.
– Дай еще, – произнес Исаак, давя в себе желание женской плоти, в то же время стараясь подчинить женщину своей воле.
Хохлушка лениво отвалилась от печки, взяла пустую миску из рук гостя, подошла к шестку, на котором стоял чугунок с топленым молоком, стала лить из него в миску, придерживая пальцем пенку.
– Чего ты там держишь? Чего держишь? Давай, баба, пенку! – потребовал Исаак, сердясь уже не на шутку. Даже уши его стали пунцовыми от злости.
Хохлушка испуганно отвела палец, и стало слышно, как в миску шлепнулось нечто жирное и большое.
– Ты, баба, учти: я есть большой начальник, – заговорил Исаак окрепшим голосом, снова принимаясь хлебать горячую тюрю. – От меня многое зависит. Да. Муж-то бунтовал? А? В холодной, небось, сидит? А?
– Сыдыть, – прошептала хохлушка, и голос ее дрогнул от сдерживаемых слез. – И тату сыдыть тэж.
– Вот видишь: сидят. А ты относишься ко мне с таким безразличием, враждебно, можно сказать, относишься. Могла бы предложить и чего-нибудь посущественнее, чем молоко. Сало, небось, есть? А борщ? А горилка? Я бы выпил немного: промерз до костей. Со мной, глупая баба, надо поласковей, а не так, как ты. Звать-то как?
– Ганна.
– Ну, так шевелись, Ганна! Шевелись! Может, я тебе еще пригожусь. Да спать положи меня поближе к печке. И чтобы перина была настоящая, пуховая. Я на твердом спать не люблю. Понятно?
– А як жешь. Усэ понятно, товарищ начальник. Усэ як исть.
– Ну, то-то же.
"Может, сказать этой Ганне, что он не просто начальник, а известный московский писатель? Может, она станет вести себя по-другому? Нет, вряд ли: темнота беспросветная, бескультурье, дикость. Ей что писатель, что какой-нибудь печник. Печник, небось, поважнее будет. Другое дело, если бы учительница или, предположим, фельдшерица…»
Вот в Польше – в двадцатом было дело – переспал он с одной образованной, с дворянкой будто бы. Так на нее как раз и подействовало, что и он образованный. Или вот московские дуры… Эти готовы повеситься на любом, кто выходит с важным видом из Домлита… Нет, с этой хохлушкой