большой знаменитой реки. Я бы просто скользил равнодушным взглядом по этой речушечной мелкоте, даже не фиксируя на ней своего внимания. Зато в силу привычки у меня не было бы того благоговения, которое я испытываю перед каждой большой могучей рекой.
Пусть она не велика,
Речка возле Бельмака,
Где малюсеньким ростком
Между Доном и Днепром
Появился я на свет!
Пусть с тех пор немало лет
Отшумело, пронеслось,
И копна моих волос
Поседела у висков!
Все ж обрывки корешков
Неприметного ростка,
Что остались в той земле,
Видно, помнят обо мне,
И меня издалека
Тяготеньем тайных сил
Обелисков и могил,
Корневищами дедов
Из глубин седых годов
Все влекут в края родные,
Где увидел я впервые
Землю Родины и небо,
Колыханье злаков хлеба,
Тополя и отчий дом
Между Доном и Днепром.
Глава вторая
Я в восемнадцатом году на свет явился В селянской хате под соломенной стрехой. К двенадцати в труде крестьянском навострился, И подрастал отцу помощник неплохой. Но юности моей, нескладно пролетевшей, Беспечной прелести я так и не узнал: Я рано стал главой семьи осиротевшей, Когда отца в расстрельный увели подвал.
Человек не властен над своими воспоминаниями. Они сами являются перед мысленным взором его совести, воспроизводя, как в кино, картины и образы минувшего. В этом фильме человек видит, – хочет он того или нет, – события и людей, а среди них – как бы со стороны – видит и самого себя. И ни одного кадра нельзя ни вырезать, ни подретушировать, ни заменить мультипликацией или дублем. В жизни дублей не бывает: что было – то было. Было радостное и горестное, и такое, что вспоминается с гордостью или со стыдом, с болью, с сожалением, и такое, о чем хотелось бы забыть. Всякое было.
Не знаю, как у кого, но у меня вместо пролога к сокровенному фильму моих воспоминаний всегда возникают и проходят один за другим все те же самые первые кадры, может быть, даже подсознательно запечатленные памятью в раннем детстве и сохранившиеся на обрывках старинных полуистершихся лент.
…Вдоль сельской улицы по ухабистой дороге, покрытой комьями разбитой колесами бричек и конскими копытами грязи, засохшей после весенней распутицы, движется странная двухколесная повозка, у которой одно колесо больше другого. Теперь-то я понимаю, что это передний скат для плуга – колешня по-крестьянски, у которой большее колесо идет в борозде, а меньшее – по невспаханной части поля. Между колесами колешни – нечто, похожее на дощатую дверь от какого-то сарая, к которой впереди прилажены веревочные лямки, и в них по очереди впрягаются изнуренные голодом мужики. На досках лежит, сложив руки на груди, умерший от голода дед Гудко – так называли его сельчане за привычку постоянно что-нибудь напевать (гудеть) себе под нос. У деда ослепительно