слушать Серпуховского. Ему хотелось говорить про себя – хвастаться. А Серпуховскому хотелось говорить про себя – про свое блестящее прошедшее. Хозяин налил ему вина и ждал, когда он кончит, чтобы рассказать ему про себя, как у него теперь устроен завод так, как ни у кого не был прежде. И что его Мари не только из-за денег, но сердцем любит его.
– Я тебе хотел сказать, что в моем заводе… – начал было он. Но Серпуховской перебил его.
– Было время, могу сказать, – начал он, – что я любил и умел пожить. Ты вот говоришь про езду, ну скажи: какая у тебя самая резвая лошадь?
Хозяин обрадовался случаю рассказать еще про завод, и он начал было; но Серпуховской опять перебил его.
– Да, да, – сказал он. – Ведь это у вас, у заводчиков, только для тщеславия, а не для удовольствий и для жизни. А у меня не так было. Вот я тебе говорил нынче, что у меня была ездовая лошадь, пегая, такие же пежины, как под твоим табунщиком. Ох, лошадь же была! Ты не мог знать – это было в сорок втором году, я только приехал в Москву; поехал к барышнику и вижу: пегий мерин. Ладов хороших. Мне понравился. Цена? Тысяча рублей. Мне понравился, я взял и стал ездить. Не было у меня, да и у тебя нет и не будет такой лошади. Лучше я не знал лошади ни ездой, ни силой, ни красотой. Ты мальчишка был тогда, ты не мог знать, но ты слышал, я думаю. Вся Москва знала его.
– Да, я слышал, – неохотно сказал хозяин, – но я хотел тебе сказать про своих…
– Так ты слышал. Я купил его так, без породы, без аттестата; потом уж я узнал. Мы с Воейковым добирались. Это был сын Любезного первого, Холстомер. Холсты меряет. Его за пежину отдали с Хреновского завода конюшему, а тот выхолостил и продал барышнику. Таких уж лошадей нет, дружок! Ах, время было! «Ах ты, молодость!» – пропел он из цыганской песни. Он начинал хмелеть. – Эх, хорошее было время! Мне было двадцать пять лет, у меня было восемьдесят тысяч серебром дохода тогда, ни одного седого волоса, все зубы как жемчуг. За что ни возьмусь – все удается; и все кончилось.
– Ну, тогда не было той резвости, – сказал хозяин, пользуясь перерывом. – Я тебе скажу, что мои первые лошади стали ходить без…
– Твои лошади! Да тогда резвее были.
– Как резвее?
– Резвее. Я как, теперь, помню выехал я раз в Москве на бег на нем. Моих лошадей не было. Я не любил рысистых, у меня были кровные: Генерал, Шоле, Магомет. На пегом я ездил. Кучер у меня был славный малый, я любил его. Тоже спился. Так приехал я. «Серпуховской, когда, – говорят, – ты заведешь рысистых?» – «Мужиков-то ваших, черт их возьми, у меня извозчичий пегий всех ваших обежит!» – «Да вот не обегает!» – «Пари тысяча рублей». – Ударились. Пустили. На пять секунд обошел, тысячу рублей выиграл пари. Да это что! Я на кровных, на тройке, сто верст в три часа сделал. Вся Москва знает.
И Серпуховской начал врать так складно и так непрерывно, что хозяин не мог вставить ни одного слова и с унылым лицом сидел против него, только для развлечения подливая себе и ему вино в стаканы.
Стало уж светать. А они все сидели. Хозяину было мучительно скучно. Он встал.
– Спать – так спать, – сказал Серпуховской,