столь остроумное замечание отец отправил мальчика к себе в комнату.
– Может, это был Ной? – прокричал Струлович с верхней площадки лестницы.
– А за это, – сказал отец, – останешься без ужина.
Однако мать тайком принесла ему сэндвич, точно Ревекка Иакову.
Повзрослевший Струлович понимает еврейское воображение куда лучше – понимает, почему оно не ограничено ни хронологией, ни топографией, почему евреи никогда не могут быть уверены, что прошлое осталось в прошлом, и почему его мать, вполне возможно, действительно видела Гитлера. Струлович не талмудист, но иногда прочитывает страницу-другую из маленького, отпечатанного в частной типографии сборника лучших цитат. Прелесть Талмуда в том, что он позволяет закоренелым бунтарям встретиться лицом к лицу и поспорить с другими, давно умершими бунтарями.
Что-что вы думаете, Раба бар Нахмани?[4] Да пошли вы!..
Существует все-таки загробная жизнь или нет? Как по-вашему, рабби?
В ответ Раба бар Нахмани, стряхнув погребальные пелены, показывает Струловичу средний палец.
«Давно» значит сейчас, а «там» значит здесь.
Только глупец рискнул бы вызвать неудовольствие Шейлока вопросом, как получилось, что Лия похоронена среди покойников Гэтли. Подробности погребения – все эти «где» и «когда» – ему в высшей степени безразличны. Она под землей – вот и все, что имеет значение. Живая, Лия была для него повсюду, и с ее смертью – Шейлок давно так решил – ничего не изменилось.
Струлович, напряженно внимательный, словно второстепенный музыкальный инструмент, настраивающийся на главный, незаметно наблюдает. Он готов простоять так хоть целый день, если придется. Судя по поведению Шейлока – по тому, как он склоняет голову набок, кивает, посматривает то влево, то вправо, косится в сторону, точно змея, – беседа с Лией настолько нежна и увлекательна, что Шейлок не видит ничего вокруг. Однако боли в их беседе больше нет – это теплый, но легкий, даже обыденный разговор двух близких людей. Шейлок слушает столько же, сколько говорит, обдумывает сказанное Лией, хотя наверняка не раз слышал от нее нечто подобное. В руке у него книга в мягкой обложке, свернутая трубочкой наподобие официального документа или пачки банкнот в кулаке у гангстера. То и дело Шейлок раскрывает ее, будто с намерением вырвать страницу, и вполголоса зачитывает что-то Лии, прикрывая рот ладонью, словно не хочет выставлять свое веселье напоказ. Но если это смех, думает Струлович, то ему пришлось проделать долгий путь, потому что идет он от мозга. В памяти всплывает фраза из Кафки, еще одного несчастного сына на этом поле битвы: «Такой смех, который можно издать без легких»[5]. Быть может, как смех самого Кафки. «И мой тоже?» – спрашивает себя Струлович. Смех, запрятанный слишком глубоко для легких? Что же до шуток, если, конечно, это шутки, то они сугубо личного свойства. Возможно, не вполне пристойного.
Он здесь как дома, думает Струлович, не то что я. Как дома среди могил. Как дома в супружестве.
Его поражает разница между