– на север, дальше от фронта, третьи и вовсе метались в поисках невесть чего…
Мимо поезда тянулась продутая суховеями, унылая, полупустая степь, тщетно ожидавшая уже больше месяца дождя. Но дождя не было. Сухое, накаленное небо дышало зноем, проливая на землю лишь белый сухой жар. Кое-где стояли низкорослые и редкие, с пустыми колосьями, хлеба. Вызрели они рано: в середине мая – слыханное ли дело! – зерно уже плохо держалось в колосе и, сморщенное, жалкое, просыпалось на землю.
Степь поражала малолюдством. Лишь кое-где Кольцов замечал мужиков, словно нехотя машущих косами. Косилок вовсе не было. Видно, даже старые и хромые лошади были заняты на войсковых работах.
Кольцов стоял на площадке вагона и курил.
– Слышь-ка, парень, оставь покурить, – попросил бдительно сидящий на узле небритый дядька с мрачно сросшимися бровями.
Кольцов оторвал зубами конец цигарки и протянул дядьке окурок.
Устало стучали колеса. В вагоне было душно, пахло карболкой, потом и овчинами. На полках и в проходах густо скучились люди. Сидели и лежали на туго набитых наторгованной рухлядью мешках, на крепко сколоченных из толстой фанеры чемоданах. Жевали хлеб. Дымили самосадом. Лениво переговаривались. Кольцов слышал отрывки чужих разговоров – ему было интересно знать, о чем думают люди, к чему стремятся, как пытаются разобраться в сложных событиях Гражданской войны. В дороге человек обыкновенно любит пооткровенничать; даже те, кто привык отмалчиваться, в дороге бросаются в спор.
– Мени уже все одно какая власть, остановилась бы только, – жалея себя, выговаривала наболевшее баба с рябым, простоватым лицом и в мужицких, не по ноге, сапогах. – Я вже третий день на оцэй поезд сидаю. Може, батько вже и помэр…
Было странно слышать, что кто-то сейчас, в такое время, может помирать своей собственной смертью, и люди отводили от женщины равнодушные глаза.
В другой компании дядька в чапане под ленивый перестук колес певучим голосом рассказывал соседям про свои мытарства, а выходило, что не только про свои – про общие.
– Кажду ночь убегаем из своего хутора в степь. То «архангелы» – трах-тарарах! – набегут верхами, то Маруся – горела бы она ясным огнем! – прискачет, то батька Ус припожалует. А теперь еще и батька Ангел в уезде объявился.
– Ну и с кем же они войну держат? – поинтересовался разговором протолкавшийся поближе мужик со сросшимися бровями.
Павел, прислонясь к двери, слушал: разговор поворачивался на самое главное – как жить теперь крестьянину, какой линии держаться.
– Бис их знает, – признался разговорчивый дядька в чапане, и в его голосе прозвучала уже не жалоба, а ставшая равнодушием обреченность. – Скачут по полю, пуляют друг у дружку, а хлеба им дай, сала им дай, самогону дай и конягу тоже дай. Скотину всю повыбили, хлеб вон на корню горит, осыпается…
– Беда, беда, – качнул головой небритый дядька, старательно заворачивая в тряпицу кольцовский окурок, – ружьем его, сало, не испекешь…
– Выходит,