пытался сделать, но не сумел.
Езекия с полудня расхаживал по саду; обычное занятие, он часто здесь ходил. Ходьба помогала думать, к тому же он любил сад – за красоту, за то, как распускается, меняет цвет и опадает листва, за цветы весной и летом, за чудо жизни и смерти, за пение птиц и их полет, за окутанные дымкой холмы по берегам реки и порой за звучание оркестра музыкальных деревьев, хотя Езекия не сказал бы, что безусловно их одобряет. Однако едва он достиг двери в здании капитула, как разразилась гроза. Мощные потоки воды обрушились на сад, загрохотали по крышам, наполнили сточные канавы, превратили дорожки в полноводные ручьи.
Он отворил дверь и нырнул внутрь, но задержался в передней, оставив дверь приоткрытой и глядя в сад, где ливень хлестал траву и цветы. Старая ива у скамьи гнулась под ветром и тянула ветви, словно пытаясь оторваться от корней.
Где-то что-то стучало; Езекия не сразу понял, в чем дело. Ветер распахнул металлическую калитку во внешней стене, и она билась о камень, из которого была сложена стена. Если калитку не запереть, ее разобьет.
Езекия шагнул за порог, прикрыв за собой дверь. Он шагал по превратившейся в ручей дорожке, и его тоже хлестали ветер и дождь, и вода потоками скатывалась по телу. Дорожка повернула за угол здания, и ветер ударил Езекии в лицо – словно огромная рука уперлась в его металлическую грудь. Коричневая ряса, хлопая на ветру, развевалась за спиной.
Калитку рвало на петлях, она оглушительно стучала о каменную стену, металл содрогался при каждом ударе. А рядом, частью на дорожке, частью в траве, кто-то лежал. Даже сквозь плотную завесу дождя Езекия разглядел, что это человек.
Человек лежал лицом вниз, и, перевернув его, Езекия увидел неровный порез, начинавшийся у виска и пересекавший щеку, – лиловатая полоска рассеченной плоти, чистая, без крови, поскольку кровь смывало дождем.
Езекия обхватил человека, поднял его с земли и двинулся по дорожке, сопротивляясь напору ветра.
Он снова добрался до двери, из которой недавно вышел. Ногой захлопнул дверь, пересек комнату и положил человека на скамью у стены. Тот был жив – грудь его поднималась и опускалась. Он был молод или казался молодым, обнаженный, если не считать набедренной повязки, ожерелья из медвежьих когтей и бинокля на шее. Чужестранец, подумал Езекия: человек ниоткуда и милостью Божией искавший здесь убежища от грозы. Вырвавшаяся из рук под порывом ветра калитка сбила его с ног.
За все время, что роботы обитали в монастыре, впервые к ним пришел человек, ища приюта и помощи. И это, сказал себе Езекия, правильно, ибо многие века монастыри давали приют нуждающимся. Он ощутил дрожь в теле, дрожь волнения и преданности. Это ответственность, которую они должны на себя принять, долг и обязанность, которые должны выполнить. Нужны одеяла, горячая пища, огонь в камине, кровать – а здесь нет ни одеял, ни горячей пищи, ни огня. Их нет уже многие годы, роботы в них не нуждаются.
– Никодемус! –