на мостик красавца парохода. Вот эти годы до армии и были, пожалуй, лучшими. Ласковы были и тихи, если б и тут не пробежалась горесть: вышла замуж его первая и последняя, как он считал, любовь, вышла за молодца матроса с его же «коробки».
Лапшин несколько раз порывается сообщить ребятам: сегодня на привале сказал ему комбат, что будет он откомандирован в штаб бригады. Если совсем откровенно, то это немного обрадовало его. Романтические представления о войне выбивались каждым шагом этой тяжелой, жутковатой дороги. На Дальнем Востоке невозможным казалось не увидеть войну, просидеть в тылу. О чем же писать, если война мимо? Нет, Лапшин не жалел, что бросил уютную отдельную комнатку в редакции многотиражки, что, увидев на станции Куйбышевка-Восточная эшелон, в одном из вагонов которого находились ребята их полка, и Коншин в их числе, он, не задумываясь, влез в вагон и сказал: «Ребята, я еду с вами!» Его отговаривали, пугали трибуналом за дезертирство, которое он совершает, покидая полк, хотя и понимали, что за дезертирство на фронт никто судить не будет. На другой день начальник эшелона внес его в списки и поставил на довольствие.
Кем берут его в штаб бригады, комбат не сказал, но, наверное, переводчиком. Учился Илья до восьмого класса в немецкой школе, что была на 1-й Мещанской, и язык знал хорошо.
Лапшин чувствовал, как скажет товарищам об этом, и сразу – стена. И потому оттягивал этот разговор до последнего.
– Да, братцы, война у нас будет настоящая… Это вам не Второй железнодорожный… – говорит Чураков на одном из привалов.
И вспомнилось всем: вычищенные, как в парке, дорожки между казармами, высокие столетние сосны, стадион, на котором с весны проводились общеполковые вечерние поверки – торжественно, с оркестром, – как чеканили они шаг на парадах, уступая в выправке только десантникам.
– Была жизнь… – говорит Пахомов.
– А ты все ныл. Все плохо было, – усмехается Коншин.
– Глупы были, – резюмирует Чураков.
Команда «строиться» разбрасывает их по своим подразделениям и гасит воспоминания.
«Надо идти, надо ползти в паутине колючек проволок…» – опять всплыли у Коншина строки его стишков, и он шепчет их в ритме своих шагов.
Савкин, рядовой коншинского взвода, отстает и плетется вместе с Четиным в хвосте роты. Он идет туда во второй раз, и, как ко всем «бывалым», Коншин относится к нему со смешанным чувством некоторого уважения – все-таки воевал – и иронии, потому что «бывалые» панически боятся самолетов, вопят, увидев где-нибудь зажженный огонек, и вообще представляются Коншину чересчур напуганными. Понять их, конечно, можно: воевали тогда, когда немец был силен. В том, что сейчас немец другой, Коншин не сомневается. Подтверждают это и раненые:
– Не тот немец, не тот…
– Кусается еще, сукин сын…
– Придете – увидите.
И очень верит Коншин, что их Отдельная, да еще Особая стрелковая бригада, почти вся из кадровиков, хоть и измытаренная дорогой, – немцу