Павел Нерлер

Александр Цыбулевский. Поэтика доподлинности


Скачать книгу

стола раввин и девять дочерей.

      Снежинки за окном все гуще, все быстрей,

      но линии любви нет на моей ладони.

      Но линии любви нет на моей ладони.

      Теленок под столом. Гудит в печи огонь.

      Сиянье, теснота. Благоуханье вони.

      И гладит, гладит шерсть с ладонями ладонь.

      О содержательности приема

      Миллионер бездетный…

Н. Пиросманишвили

      Деревья гнутся, но ветра нет, есть ветер, но трава не шелохнется – все одновременно – этому нельзя поверить, но это так.

А. Цыбулевский

      Поговорим теперь об интонации и об эпитетах. Тем самым от разговора о наполнении перейдем – условно – к разговору о средствах, о путях проявления этого наполнения, то есть к разговору об орудийных приемах поэтической речи, к разговору о мастерстве.

      Орудия поэтической речи, по Мандельштаму, – это все те возможности, которые таинственно заключены в предстоящем перед художником материале, средства для разыгрывания образов творческой действительности (или же равного ей вымысла). Материал поэта – звучащее слово, с ним-то он и борется, ему-то и покоряется. Слово – не только Психея, оно еще и упрямый диктатор. Легкая, скользящая и единственно точная интонация стиха есть не что иное, как диктаторский диктант поверженному ниц поэту, торжествующему тем самым свой триумф. Тот поэт безумен и жалок, кто посмел поднять руку на слово, подмять его под себя, победить: оно мстит ему мертвящей тяжестью, набухает чугуном и не приемлет пищи из его рук – сжимает и давит стих, не дает ему воздуха.

      Цыбулевскому и в голову никогда не приходила мысль замахиваться на слово, лелеять насилие над ним. Доподлинность письма и покорность слову – это в общем-то одно и то же, ипостаси единого лицезреющего состояния, насквозь пассивного относительно первоисточника. Вот стихотворение, где Цыбулевский – раб щедро диктуемой ему интонации, несущей стиху и смысл, и мелодию, и голосовой тембр (с. 94):

      Зачем мы ходим по гипотенузе,

      где белые трамваи с низким лбом!

      Что делать в них приятельнице музе,

      прописанной в пространстве голубом?

      Соленый, сладкий пух, налет загара,

      но это не произносимо вслух.

      Берут в полет пролеты Авлабара[101],

      где с адской серой смешан банный дух.

      Что делаешь, что делаю? Взираю.

      Седеющий пульсирует висок.

      И я пишу стихи, зачем –  не знаю.

      Стихи, стихи, как некий адресок.

      Та же безотчетная покорность слову видна и в прозе Цыбулевского (об этом свидетельствуют все приводившиеся примеры из нее), однако там отчетливо слышна одна резкая особенность, противоречащая, на первый взгляд, этой покорности.

      Прислушайтесь:

      Пропадает стихотворение. Время поглощает его, пожирает. А так было хорошо: фонарь, уподобляясь деревьям, приобщаясь к осени, роняет абажур, колпак матовый… Рядом ларек пивной – бутылки пива прямо на земле – батареи, кегли… (с. 121).

      Или:

      …И все это великолепие пересечено шлангом с наконечником сверкающим… (с. 123).

      Или:

      …я опоздал, я бегу за