Самоха клялся во хмелю, что всё это вранье и происки конкурентов. Человек азартный, он горячо и отважно запрягался в какое-то новое дело, которое, в общем, у него неплохо получалось. Но деловая жилка в нём скоро остывала, и Семён Семизонович снова грустил возле разбитого корыта, перебивался с хлеба на квас, и при этом вынашивал новые какие-то наполеоновские планы и прожекты. Когда шуршали деньги по карманам – сосед не скупился, безоглядно занимал Полынцеву, отлично зная, что долг ему вернут только тогда, когда «раки раком встанут на горе», так Самоха говорил. Отравленный микробом стяжательства, он однажды пришёл к Полынцеву с оригинальным предложением. Пришёл, как всегда, со стеклянной «блондинкой».
– Фредерик! Ты как насчет того, чтобы продать избу? – Какую? Чью избу?
– Твою. Вот эту.
– Интересный сюжет. – Полынцев крякнул от удивления. – А зачем продавать? Где мне жить?
– У меня, Фредерик. У меня. Выбирай хоть первый, хоть второй этаж. – Самоха загорелся новою какою-то идеей. – Я даже покупателя нашёл. У него этих денег – как грязи.
Продадим и так с тобой раскрутимся – чертям станет тошно!
Фёдор Поликарлович, памятуя свой печальный опыт в городе Славянске-на-Кубани, покачал головой.
– Я уже раскручивался так, что было тошно…
Заячья губа Самохина самодовольно растянулась под коротким, но широким носом.
– Это потому, что без меня. А со мною дело, Фредерик, выгорит на сто пудов. Серьёзно. Ты здесь потом построишь особняк – лучше моего.
– Нет. Я под этим не подпишусь.
– Не грамотный, что ли? – хмыкнул сосед. – Ну, крестик хотя бы поставь.
– Крестик на своей судьбе? Нет, извини. Жареный петух меня уже клевал кое-куда.
После этого разговора Самоха подобиделся – долгое время не заходил. Отношения у них поздней наладились, но деньги Фёдор Поликарлович перестал занимать, осознавая опасность: в один прекрасный день Самоха потребует долги и тогда – хочешь, не хочешь – избу придётся продавать, а это равносильно самоубийству. Тоскливо становилось, хоть волком вой. Правая, горделиво вскинутая бровь Полынцева – год за годом линяла, теряя упругость – чёрной подковкой наползала на мутный глаз, в котором всё реже и реже вспыхивали искры оптимизма.
«Ну и что мне делать? – горевал он. – Сторожем пойти? Тут предлагали. Но опять же – противно. Буду сторожить добро, которое эти прощелыги наворовали. Нет, ну вас на фиг!» Он хорохорился, но выбирать уже не приходилось – пошёл, как под конвоём, и устроился в какую-то замурзанную кочегарку, дающую тепло сельской больнице и школе. Кривая кочегарка стояла в соснах на берегу; от страшного дыма и копоти ближайшие деревья задыхались, начиная жухнуть, а кое-какие из них облысели – рыжие хвойные волосы горстями осыпались под ветром и дождём.
Работёнка была пыльная и в то же время – очень огневая.
Особенно сильно это ощущалось зимой. За дверью стужа сосны рвала до сердцевины, или вьюга бесилась, будто чёрной