как Стурдза, Вигель, Бурачок, с благоговейным обожанием относясь к ненавидимому всеми императору Николаю. Самою большою болью Гоголя было то, что в его обличениях читатель не хотел видеть высмеивание «частных случаев», а воспринимал их как подрывную работу, направленную на самый строй, создавший возможность подобных «случаев». И вот в последующих томах «Мертвых душ» Гоголь ставит себе целью дать «положительные образы» русских людей – выставить их в «ярко-живых, говорящих примерах, способных подействовать силою», как пишет он в своем обращении к шефу жандармов, графу Орлову. Этими показательными образцами примерной жизни должны были явиться у Гоголя: ловкий приобретатель, помещик Костанжогло, добродетельный винный откупщик, миллионер Муразов, благородный генерал-губернатор, благочестивый священник и, наконец, – сам царь Николай, милосердием своим возрождающий к новой жизни раскаявшегося Чичикова.
Гоголь работал над второю частью «Мертвых душ» упорно, мученически. Писал, оживал надеждою, падал духом, уничтожал написанное, с новой энергией и верой принимался за работу. Все последние десять лет жизни он работал только над этим трудом, только им одним и жил. В нем он видел высочайшее свое призвание, великий долг, не исполнив которого не считал возможным умереть. И ничего не получалось. И перед смертью он в отчаянии бросил в огонь, по-видимому, совсем уже готовый к печати второй том.
Психиатры, писавшие о Гоголе, усматривают в дошедших черновиках второго тома такое явное ослабление творчества, что без всяких колебаний объясняют это ослабление болезнью Гоголя. Бесспорно, последние пятнадцать лет своей жизни Гоголь был глубоко болен, работал трудно. Однако в тех частях второго тома, где звучит прежний издевательский гоголевский смех, и образы его обладают совершенно прежнею силою. Генерал Бетрищев, Петр Петрович Петух, Кашкаров достойны стать рядом с самыми яркими образами первого тома; несравненный Чичиков во втором томе нисколько не потускнел и наново пленяет нас своею ловкостью почти военного человека и фраком наваринского дыма с пламенем. Горестное снижение творчества мы замечаем только там, где Гоголь начинает рисовать показательных «хороших людей». Мог ли бы он облечь их в плоть и кровь, мог ли бы заставить засветиться героическим светом, если бы даже был здоров, если бы способен был гореть молодым вдохновением, каким горел в лучшую пору творчества? Конечно, не мог.
У нас нет оснований сомневаться в субъективной искренности Гоголя. Художественное воплощение своих смехотворно убогих идеалов Гоголь считал великим своим «душевным делом», священным подвигом, который на него возложил сам господь бог. Но тем хуже для Гоголя. Объективно он целиком старался работать на пользу дворянско-чиновничьего сословия и опиравшегося на него царского самодержавия, для них он старался обломить острие у самого сокрушительного своего оружия – смеха, для них пытался неистовые свои насмешки и издевательства сменить на гимны