разуться и достать путевку.
– «…При… морской… областной комитет… со-ци-лис-тов… ре-лю-ци-не-ров…» – читал матрос по складам, изредка взбрасывая на Мечика колючие, как бодяки, глаза. – Та-ак… – протянул неопределенно.
И вдруг, налившись кровью, схватил Мечика за отвороты пиджака и закричал натуженным, визгливым голосом:
– Как же ты, паскуда…
– Что? Что?.. – растерялся Мечик. – Да ведь это же – «максималистов»… Прочтите, товарищ!
– Обыска-ать!..
Через несколько минут Мечик – избитый и обезоруженный – стоял перед человеком в островерхой барсучьей папахе, с черными глазами, прожигающими до пяток.
– Они не разобрали… – говорил Мечик, нервно всхлипывая и заикаясь. – Ведь там же написано – «максималистов»… Обратите внимание, пожалуйста…
– А ну, дай бумагу.
Человек в барсучьей папахе уставился на путевку.
Под его взглядом скомканная бумажка как будто дымилась. Потом он перевел глаза на матроса.
– Дурак… – сказал сурово. – Не видишь: «максималистов»…
– Ну да, ну вот! – воскликнул Мечик обрадованно. – Ведь я же говорил – максималистов! Ведь это же совсем другое…
– Выходит, зря били… – разочарованно сказал матрос. – Чудеса!
В тот же день Мечик стал равноправным членом отряда.
Окружающие люди нисколько не походили на созданных его пылким воображением. Эти были грязнее, вшивей, жестче и непосредственней. Они крали друг у друга патроны, ругались раздраженным матом из-за каждого пустяка и дрались в кровь из-за куска сала. Они издевались над Мечиком по всякому поводу – над его городским пиджаком, над правильной речью, над тем, что он не умеет чистить винтовку, даже над тем, что он съедает меньше фунта хлеба за обедом.
Но зато это были не книжные, а настоящие, живые люди.
Теперь, лежа на тихой таежной прогалине, Мечик все пережил вновь. Ему стало жаль хорошего, наивного, но искреннего чувства, с которым он шел в отряд. С особенной, болезненной чуткостью воспринимал он теперь заботы и любовь окружающих, дремотную таежную тишину.
Госпиталь стоял на стрелке у слияния двух ключей. На опушке, где постукивал дятел, шептались багряные маньчжурские черноклены, а внизу, под откосом, неустанно пели укутанные в серебристый пырник ключи. Больных и раненых было немного. Тяжелых – двое: сучанский партизан Фролов, раненный в живот, и Мечик.
Каждое утро, когда их выносили из душного барака, к Мечику подходил светлобородый и тихий старичок Пика. Он напоминал какую-то очень старую, всеми забытую картину: в невозмутимой тишине, у древнего, поросшего мхом скита сидит над озером, на изумрудном бережку, светлый и тихий старичок в скуфейке и удит рыбку. Тихое небо над старичком, тихие, в жаркой истоме, ели, тихое, заросшее камышами озеро. Мир, сон, тишина…
Не об этом ли сне тоскует у Мечика душа?
Напевным голоском, как деревенский дьячок, Пика рассказывал о сыне – бывшем красногвардейце.
– Да-а… Приходит это он до