в своей печи.
Я слышала впоследствии, что многие называли мою мать красавицей, и никогда не могла согласиться с этим. Или мать слишком рано отцвела, или собственное мое понятие о красоте не подходило к ней; мать моя была среднего, почти маленького, роста, очень худощавая брюнетка, с желтоватым цветом лица, длинным, очень тонким носом, несколько свесившимся к выдающемуся острому подбородку; глаза у нее были темные, с длинными ресницами, но часто мигали, взгляд был уклончив; черные волосы ее, разделенные прямым пробором, всегда были покрыты каким-нибудь «фаншоном»[2] из черных кружев. Маленький рот с тонкими губами сжат с выражением горечи и обиды; очень худые тонкие пальцы унизаны кольцами… Такой я помню ее в институте, куда она аккуратно приезжала ко мне по четвергам и воскресеньям, всегда с гостинцами, но и всегда с длинными, строгими нотациями, превращавшими наши свидания в тяжелое, скучное времяпрепровождение; она всегда становилась на сторону классных дам, начальницы и учителей и мучила меня нравоучениями.
В годы до вступления в институт я ее почти не помню, точно все свидания мои с ней были так же мимолетны, как и те вечера, когда я, в сопровождении няни Софьюшки, появлялась в освещенных комнатах, причем отца заставала за карточным столом, и он поил меня шампанским, а мать – за роялем, окруженную офицерами и другими гостями.
Бабушку же свою я помню отлично, с ее большими карими строгими и в то же время необыкновенно добрыми глазами. Ее жесты, походка, улыбка, смех, голос – все так и стоит в моих глазах, так и звучит в памяти. Бабушка была высокого роста и ходила как должна была в моем воображении ходить царица; бабушку все, начиная с моих отца и матери, боялись, но не страхом, а особым почетом, уважением, как высшее существо; в ее присутствии все подтягивались, всем хотелось быть лучше, удостоиться от нее похвалы или поощрения. После смерти мужа, потеряв состояние, она приняла казенное место (которое оставила впоследствии, чтобы жить со своим сыном Николаем Дмитриевичем, когда тот кончил лицей) и все-таки вращалась в самом высшем петербургском кругу, притом не она, а к ней ездили все, кто только ее знал.
Я помню на бабушке платья только трех цветов: черное, шелковое или бархатное, смотря по обстоятельствам, перламутрово-серое – в торжественные дни и белое – в большие праздники и в дни ее причастия (бабушка была лютеранка). Ни колец, ни каких-либо золотых вещей я на ней никогда не видала, но кружева ее вызывали кругом завистливые похвалы и удивление. Густые волосы бабушки, мне кажется, были всегда седые, красивого цвета старого серебра, без малейшей желтизны; причесывалась она на прямой пробор, короткие букли скрывали уши; лицо ее было всегда бледно и бело, как слоновая кость, лоб перерезывала черная бархотка (эта бархотка шла по лбу, а концы ее уходили под волосы. (Прим. авт.)) в палец ширины; говорили, что бархотка эта скрывает глубокий рубец от удара, нанесенного ей дедом. Без этой черной оригинальной полоски я ее никогда не видела; с нею она лежала и в гробу.
К