или просто проявлял сочувствие. Руди и Труди стали для меня Городом и человеком в одном лице. Они, собственно, и были тем материалом, который как нельзя лучше ложился на амстердамскую мелодию, потому что как никто другой завязли в этом городе и его истории. Впрочем, Труди сама напишет об этом книгу, сухим, точным языком бывшей провинциалки, выучившейся на профессионального педагога, призванного в свою очередь, учить других учить, и так далее, напишет после смерти Руди, чтобы скрупулезно запротоколировать, как они поднимали печатное дело после войны, как издавали книги, ставшие раритетами, как встречались с самыми знаменитыми и именитыми современниками, как организовывали партию левых до невозможности зеленых, и еще о многом другом, весьма и весьма примечательном для этой страны и этого города. Представить их жизнь прошедшей где-то в другом месте невозможно, нереально до такой степени, как вообразить себе, что вонючий аромат каналов вдруг явственно проступит на тишайшей водичке над голубым кафелем Манежной речки. Долговязая, нелепая фигура Руди и седой колобок Труди, вот что я вижу, закрывая глаза после тяжелого дня и бесполезной попытки перепить старика Руди. Его винный погреб сделал бы честь любому аристократу, а умению поглощать красное вино можно не только позавидовать, им должно просто восхищаться. Когда через несколько лет произойдет смерть Руди, винный погреб осиротеет без хозяина и знатока, Труди начнет пить и ставить драгоценную жидкость, словно дешевое столовое вино, и никто уже не будет многозначительно болтать его в бокале, склонять голову к одному плечу и рассказывать, как однажды, выпив бутылок 5 вина, литра полтора пива и стакан виски, Руди пришел пересдавать экзамен на право вождения самолета и простодушно ответил утверждением на вопрос о регулярном употреблении алкоголя. После комиссии домой он возвращался на велосипеде, лишенный всех прав до полного протрезвления.
Однако по порядку. Руди и Труди, каждый по-своему, хотели мне добра. Труди видела его в том, чтобы всеми возможными способами убедить меня в справедливости ее общества по отношению ко мне. Справедливость заключалась в том, что я не могла найти работу, не занимая места несчастного безработного голландца, исправно платящего налоги. Труди взялась делать для меня все, не преступая рамок закона, что, впрочем, обрекало всю затею на неудачу с самого начала. Везде, где бы я ни появлялась, уже побывала (или позвонила) Труди, объяснившая что к чему, искренне верящая в существование самоубийц, желающих иметь дело с иммиграционной службой. Между тем мне отчаянно не хотелось возвращаться на родину, где для меня не было подходящей работы и даже дома, где жить. Я валилась на жесткий диван, а Труди все говорила, и говорила, и штурмовала очередных чиновников, и писала письма, и водила меня к своему зубному врачу (не глядя на меня из милосердия, он делал мне зубы за полцены), но в глубине души она была твердо уверена, что если все столпы ее общества стоят правильно, а шестеренки крутятся в нужном направлении, то у меня нет никаких