его еще больше. Когда мы доехали до больницы, когда-то желтое полотенце стало уже полностью красным и тяжелым от крови.
Мы сели в коридоре; две медсестры спешно увели папу за большие двойные двери. Мне было интересно, как они будут лечить его руку – может быть, наложат гипс, как моему однокласснику, который сломал руку, упав со шведской стенки? Я попыталась представить, что напишу на этом гипсе и каким цветом. Вскоре из-за дверей вышел врач и спросил, можно ли поговорить с мамой. Они отошли на несколько футов от места, где сидели мы с Энтони. Мама говорила тихо, но я все-таки услышала, как она рассказывает доктору, что папа пьет. Они ссорились, и он случайно пробил кулаком стеклянную дверь. Сглотнув, она продолжила: стекло рассекло ему предплечье по всей длине, судя по тому, как хлынула кровь, она подумала, что он задел вену, и…
Я вытащила из кармана еще одну карамельку с кремом и развернула ее. Целлофановая обертка так громко хрустела, что я не услышала дальнейших слов. Я внезапно почувствовала сильнейший голод – такой, что конфета словно сама прыгнула в рот. Голову заполнил звук жевания. Он до странности успокаивал.
Я сжевала все карамельки, одну задругой, оставив от них только кучку оберток на соседнем кресле.
Тот день в больнице все изменил. Следующие несколько месяцев мама вообще не говорила с папой о том, что он пьет. Я больше не слышала, как она умоляет его «перестать хоть на одну ночь», когда они сидели на кухне вдвоем. Она не останавливала его, когда он, обнаружив, что в холодильнике из напитков только молоко и «Кока-Кола», брал ключи и уходил. Сейчас она говорит мне, что просто не хотела больше ссориться. Она хотела проверить, сможет ли просто не обращать на это все внимания – ради того, чтобы мы с Энтони жили в полной семье.
Так что папа пил.
Теми редкими вечерами, когда мама не уходила на ночную смену, она готовила ужин, и мы все ели вместе. Она делала замечательные блюда; особенно я любила мясной рулет в сладком соусе «с дымком», который она подавала с картофельным пюре с чесноком, маслом и жирными сливками. Те вечера были единственными, когда мне не приходилось жевать так громко, чтобы не слышать, что происходит вокруг. Тарелки, салфетки, столовые приборы – все они оставались на месте. Мы спокойно сидели вокруг квадратного стола для рубки мяса. Много раз мы смеялись, поглощая ужин, такой же большой и шумный, как сумма наших четырех характеров. Я хотя бы ненадолго, но ощущала, что все в порядке. Папа был самим собой – очаровательным и остроумным. Он рассказывал нам истории, от которых я так хохотала, что у меня молоко лилось из носа. Даже Энтони не так заикался. Когда папа не кричал, не приходилось тщательно обдумывать каждое слово и фразу. Он словно поддерживал ногой разболтанную ножку нашего стола, чтобы тот не шатался. Я даже начинала думать, что все снова нормально.
Но бывали и моменты посреди ужина, когда папу что-то раздражало – какая-нибудь фраза, звук, да что угодно, – и он почти мгновенно переставал есть. Его словно начинало тошнить от необходимости поддерживать наш стол, и он злился на