снова подался вперед, поставил локти на колени, потупил взгляд и внятно, но тихо выговорил:
– Он в нем не признавался.
Сигара выпала из рук Фламбо.
– Значит, это подлог?
– Нет, писано его рукой.
– То-то же, – запальчиво сказал Фламбо, – человек своей рукой пишет на листке бумаги: «Я убиваю себя сам…»
– На скверно обрезанном листке бумаги, – спокойно поправил его Браун.
– Какое это имеет значение, черт подери?
– Там было двадцать три листка и двадцать два обрезка, – патер сидел не шевелясь, – один кусочек уничтожен. Легко предположить – как раз его недостает в записке. Вас это не наводит ни на какие размышления?
Свет мысли озарил лицо Фламбо:
– Наверное, там было что-то написано, что-нибудь вроде: «Не верьте, если скажут» или «Хотя…».
– Как говорят дети, теперь теплее, – кивнул священник. – Только кусочек был крохотный, на нем не уместишь и слова. Вам не приходит в голову какой-нибудь значок, чуть больше запятой, который мог бы стать уликой? Его-то и пришлось убрать тому, кто продал душу дьяволу…
– Что-то не соображу, – ответил, помолчав, Фламбо.
– А что бы вы сказали о кавычках? – спросил Браун, отшвырнув сигару, огонек которой прорезал тьму, как падающая звезда.
От удивления Фламбо как будто онемел, а Браун терпеливо продолжал, словно втолковывал начатки грамоты:
– Не нужно забывать, что Квинтон жил воображением. Он писал повесть о ведовстве и магии Востока, ему…
Сзади с треском распахнулась дверь, и вышел доктор в шляпе. Он на ходу протянул отцу Брауну пухлый конверт:
– Вот документ, который вы просили. А мне пора. Прощайте.
– Доброй ночи, – в спину ему ответил Браун. Тот удалялся быстрым шагом. Из раскрытой двери на двух друзей падал сноп газового света. Священник распечатал конверт и прочел следующее послание:
«Дорогой отец Браун! Vicisti, Galilaee[19]. Иначе говоря, будь прокляты ваши всевидящие глаза! Неужто что-то кроется за этим бредом – за поповской болтовней?
Всю жизнь, с самого детства моим богом была природа, я верил лишь в инстинкты и функции человеческого организма, не думая о том, морально это или аморально. Еще мальчишкой, не помышляя о карьере медика, я разводил мышей и пауков и видел в человеке совершенное животное, что полагал наиболее завидной участью. Неужто в ваших бреднях что-то есть? По-моему, я заболеваю.
Я полюбил жену Квинтона. Что тут дурного? Я следовал велению природы – мир движется любовью – и честно полагал, что ей со мною будет лучше, чем с Квинтоном, ибо безумец и мучитель много хуже, чем опрятное животное вроде меня. В чем я ошибся? Я рассмотрел все факты с беспристрастием ученого – со мной ей, несомненно, было б лучше.
Мои воззрения позволяли мне убить его. От этого выигрывали все, даже он сам. Но, как здоровое животное, я вовсе не желал, чтобы убили и меня. Я положил ждать случая, когда меня никто не заподозрит. И случай этот представился нынче утром.
Я