в тот же день сказала ему Ганка, с которой он по-прежнему занимался в одном классе, сидел в одном ряду, только он на задней парте, а она на первой. – Я затылком всегда чувствую. От девчонок стыдно. Дома гляди сколько хочешь, а в школе не смей.
– Нужна ты мне… – буркнул Димка. – И дома, и в школе.
– Так, да?! – повернулась она к нему, глаза ее метали черные молнии, давно набухшая грудь гневно колотилась. – Ты… так?!
Смуглые щеки Димки порозовели, и только это выдало его волнение, потому что внешне он остался совершенно спокоен. Он качнул лобастой головой и еще более упрямо и дерзко произнес:
– А как же еще? Воображаешь о себе много.
У Ганки от обиды мелко затряслись губы, большие и красивые ее глаза? быстро-быстро переполнились слезами, засверкали ослепительно, сделались еще прекраснее. И с длинных ресниц на пылающие щеки капнула одна слезинка, потом другая.
– Ладно, – прошептала она почти беззвучно, крутанулась так, что чуть не хлестнула его по лицу тяжелыми уже косами, и убежала, оскорбленная и непокорная.
С тех пор ее заливистый и звонкий смех стал все чаще раздаваться со двора Николая Инютина. Тот, как слышал Димка через плетень со своего двора, что-то ей, по обыкновению, молол, она хохотала беззаботно на всю улицу. «Куда мать-то ее смотрит, не видит, не слышит, что ли? – ворочались в голове у Димки тревожные и, как он сам чувствовал, беспомощные какие-то мысли. – Ведь он, Колька, совсем мужик… В военкомат все бегает, к этому Григорьеву, обещают, говорит, отправку на фронт летом, как девятый класс закончит. И Григорьев-то ничего, говорит, оказался, не злыдень, хоть и рябой… Что он тогда с Ганкой… ежели на фронт собирается? И Григорьев для него хороший стал… Паразит крючконосый!»
А тут еще сам Колька однажды подлил масла в огонь.
– Ух, зараза такая! – сказал он восторженно о Ганке. – Тугая! Прям от нее искры какие-то! Как при замыкании проводов.
– Так ты не сгори смотри, – сказал Димка с усмешкой. – А то вон с одного места уже воняет.
– Ч-чего? – заморгал Инютин, уставился на Димку.
– Ничего. Болтаешь много. И врешь.
– Где?
– Да что это… тугая? Ты что ее… Откуда знаешь, какая она?
Николай Инютин хмыкнул, пальцем поскреб свой горбатый нос.
– Тетеря ты, Димуха, понятно? Не знаю, так узнаю. Мы сговорились в кино с ней по субботам ходить.
– Ты узнаешь? – воскликнул Димка. – Да я… вперед тебя узнал уж.
– Ч-чего-о? – опять протянул Николай. – Три раза хе-хе… Молоко покуда у тебя не обсохло.
– Тогда у нее спроси самой!
Димка выкрикнул это в запальчивости, понимая, что делает что-то мерзкое, непоправимое, и еще сознавая, что обычная сдержанность, которой он втайне гордился, здесь как раз и изменила ему, изменила именно тогда, когда важнее всего было взять себя в руки, промолчать.
– Ладно, я спрошу, не постесняюсь, – угрожающе проговорил Николай.
Все это было нынешней весной, когда в палисадниках только-только набухали сиреневые