так это неопределенность и предвзятость избранной темы: «мусульманин» как свидетель обвинения. Предложенная аргументация выходит за допустимые границы объяснения положения жертвы, ее правоспособности, готовности к свидетельству, ее мужества или отчаяния перед насилием и голодом. Не забудем, что те, о которых мы собираемся судить, не находятся с нами в ценностно соизмеримых мирах, они были уже в Аду, когда мы впервые их заметили. Они потрясены болью и страданием, раздавлены и уничтожены, они уже не живут, они только носят изо дня в день свою смерть за спиной, как ранец. Глубочайшее сочувствие и сострадание – вот что меня объединяет с этим образом, и ничто другое. Невольно, хотя и зная это, я делаю страдание полумертвых узников Освенцима и Гулага их человеческим определением. Собственно, я против двусмысленности в толкованиях, стремящихся постоянно «объяснять» Невозможное и Непредставимое. Здесь уместно витгенштейновское: о чем нельзя говорить, о том надо молчать. Критик нарушил обет молчания, вот что обескураживает – desacralisation of silence.[62]
Отвращение
Для Адорно единственно возможное отношение к тому, что случилось, в частности, отношение к палачам из SS, может быть только одно – отвращение (Abscheu).[63] Культура после Освенцима – это распад и падение, запах разложения повсюду, культура как падаль: «…в культуре появляется то, что воплощается и в запахе падали».[64] Культура приучает нас к забвению. Вытесняя самое шокирующее, стирая его следы, обновляя память, она тем самым утверждает свое право быть такой, какой она была и какой хочет быть всегда, – культурой забвения. Где бы память об Освенциме могла найти свое место? Только в отвращении, точнее, в том образе, к которому с отвращением взывает сознание помнящего. Образ живодера/палача еще держится в памяти ребенка, испытавшего когда-то шок от увиденного взрослого насилия. Время прошло, и складывается иное отношение к феномену «Освенцима». Теперь память поддерживается не осмыслением особой роли палачей, а тем, что представляла собой жертва. Темы палачества не обсуждаются меньше, но с ними как будто все ясно (после стольких биографий А. Гитлера, его психиатрических освидетельствований и патографий).[65] Собственно, речь как раз и должна идти о том, как Адорно воспринимает феномен Освенцима. Все дело в том, что словечко после означает указание на то, как работает память, а ведь Освенцим это постоянно действующее свидетельство «неудачи культуры». Это и глубинная травма, чье действие усиливается в зависимости от повторного воспроизведения, и эта травмогенность настолько велика по интенсивности, что тот, кто переживает эту боль и это страдание, обретает опыт, не переводимый в знание. Другими словами, есть нечто такое, что, будучи воспринятым, остается непережитым, и это – феномен Освенцима, поскольку его переживание разрушительно, т. е. его невозможно пережить. Вот что будет препятствием для Забвения.
Конец