уроки только из полноты своего опыта, сокрытие событий глубинных, трагических способно исказить, деформировать национальное, даже религиозное сознание. Литература, «историческая наука» молчали о тридцать третьем годе, а между тем вокруг него возникали целые мистические легенды. В восьмидесятых годах посылал мне не переставая, и, видно, не одному мне, толстые конверты житель деревни с Могилевщины с машинописными отдельно сложенными листиками. В конце очередного «послания» каждый раз дата: такого-то числа, 92 года по Р. И., то есть «по Рождеству Иванова». О Порфирии Иванове многие слышали как об оригинальном человеке, который и сам жил, и других учил жить в единении с природой, ежедневно обливаться водой, ходить босиком по земле, по снегу и т. д. Но главное не это, а то, что Иванов Порфирий Корнеевич и сам себя считал, и после своей смерти продолжал оставаться в глазах своих поклонников «Господом Животворящим», основателем «новой тотальной религии», объединяющей «бывших христиан, мусульман и буддистов». У новоявленной религии нашлись последователи – «ивановцы» – среди них и тот, кто постоянно направлял мне письма с «посланиями» своих единоверцев. Но что меня поразило, так это следующее место: «Произошло это боговоплощение во время искусственно организованного голода 1933 года, когда умерло семь миллионов крестьян-христиан: коллективный народный вопль о помощи привел ко второму вочеловечению Бога. 25 апреля на Чувилкином бугре (в эпицентре голода) родился свыше Богочеловек второго пришествия – Господь Животворящий Порфирий Корнеевич Иванов».
По поводу этого «второго боговоплощения», как и миссионерских посланий с Могилевщины, я писал в своем цикле «Из памятного» в одном из номеров журнала «Молодая гвардия» восьмидесятых годов: «Может быть, кому-то это смешно, а мне от этого жутко. Голод, массовое вымирание, неимоверные страдания народа, о чем у нас молчали полвека (как будто ничего этого не было), остались в недрах народной памяти и вот в данном случае обратились в болезненно-фантастическое «боговоплощение». В самом эпицентре голода. В этом видится какое-то мистическое примирение с тем, с чем нельзя, собственно, примириться исторически. Не могли пройти бесследно те ужасы, именно из этих необъятных народных страданий и исторгается идея нравственного абсолюта. Так отозвался голод 1933 года в этой духовной фантасмагории. Вряд ли что-нибудь подобное было в истории возникновения религиозных идей; это наше, увы, «русское чудо», новая социальная утопия, от которой мы никак не можем освободиться».
И в заключение у меня было сказано: «Не Крест, а «Чувилкин бугор». Но, может быть, помимо всего другого и неустройство наше, множащиеся беды – от бесплодности наших страданий. Ибо страдания не бесплодны, когда они – с Крестом, с именем Христа, Который страдал на земле и оставил нам тайну страдания, без нее даже и великая жертвенность народа напрасна…»
Вскоре после появления этого моего ответа в «Молодой гвардии» на «миссионерство» автора с Могилевщины я