Максим Горький

Детство. В людях. Мои университеты


Скачать книгу

меня,

      Чтобы тебе лишнего не маяться!

      Тут Иван сердито прихмурился,

      Тут он глупенько похвастался:

      – Нет, коли сказано, так сказано!

      Ты, знай, молись, я хоть век подожду!

      Молится отшельник до вечера,

      С вечера он молится до утренней зари,

      С утренней зари он вплоть до ночи,

      С лета он молится опять до весны.

      Молится Мироне год за годом,

      Дуб-от молодой стал до облака,

      С желудя его густо лес пошел,

      А святой молитве все нет конца!

      Так они по сей день и держатся:

      Старче все тихонько богу плачется,

      Просит у бога людям помощи,

      У преславной богородицы – радости,

      А Иван-от воин стоит около,

      Меч его давно в пыль рассыпался,

      Кованы доспехи съела ржавчина,

      Добрая одежда поистлела вся,

      Зиму и лето гол стоит Иван,

      Зной его сушит – не высушит,

      Гнус ему кровь точит – не выточит,

      Волки, медведи не трогают,

      Вьюги да морозы не для него.

      Сам-от он не в силе с места двинуться,

      Ни руки поднять и ни слова сказать.

      Это, вишь, ему в наказанье дано:

      Злого бы приказу не слушался,

      За чужую совесть не прятался!

      А молитва старца за нас, грешников,

      И по сей добрый час течет ко господу,

      Яко светлая река в окиян-море!

      Уже в начале рассказа бабушки я заметил, что Хорошее Дело чем-то обеспокоен: он странно, судорожно двигал руками, снимал и надевал очки, помахивал ими в меру певучих слов, кивал головою, касался глаз, крепко нажимая их пальцами, и все вытирал быстрым движением ладони лоб и щеки, как сильно вспотевший. Когда кто-либо из слушателей двигался, кашлял, шаркал ногами, нахлебник строго шипел:

      – Шш!

      А когда бабушка замолчала, он бурно вскочил и, размахивая руками, как-то неестественно закружился, забормотал:

      – Знаете, это удивительно, это надо записать, непременно! Это – страшно верное, наше…

      Теперь ясно было видно, что он плачет, – глаза его были полны слез; они выступали сверху и снизу, глаза купались в них; это было странно и очень жалостно. Он бегал по кухне, смешно, неуклюже подпрыгивая, размахивал очками перед носом своим, желая надеть их, и все не мог зацепить проволоку за уши. Дядя Петр усмехался, поглядывая на него, все сконфуженно молчали, а бабушка торопливо говорила:

      – Запишите, что же, греха в этом нету; я и еще много знаю эдакого…

      – Нет, именно это! Это – страшно русское, – возбужденно выкрикивал нахлебник и, вдруг остолбенев среди кухни, начал громко говорить, рассекая воздух правой рукою, а в левой дрожали очки. Говорил долго, яростно, подвизгивая и притопывая ногою, часто повторяя одни и те же слова:

      – Нельзя жить чужой совестью, да, да!

      Потом вдруг как-то сорвался с голоса, замолчал, поглядел на всех и тихонько, виновато ушел, склонив голову. Люди усмехались, сконфуженно переглядываясь, бабушка отодвинулась глубоко на печь, в тень, и тяжко вздыхала там.

      Отирая ладонью красные, толстые губы, Петровна спросила:

      – Рассердился будто?

      – Не, – ответил