Максим Горький

Детство. В людях. Мои университеты


Скачать книгу

сидя на стуле среди кухни, тер кулаками глаза и не своим голосом, точно старенький нищий, тянул:

      – Простите Христа ради…

      Как деревянные, стояли за стулом дети дяди Михаила, брат и сестра, плечом к плечу.

      – Высеку – прощу, – сказал дедушка, пропуская длинный влажный прут сквозь кулак. – Ну-ка, снимай штаны-то!..

      Говорил он спокойно, и ни звук его голоса, ни возня мальчика на скрипучем стуле, ни шарканье ног бабушки – ничто не нарушало памятной тишины в сумраке кухни, под низким закопченным потолком.

      Саша встал, расстегнул штаны, спустил их до колен и, поддерживая руками, согнувшись, спотыкаясь, пошел к скамье. Смотреть, как он идет, было нехорошо, у меня тоже дрожали ноги.

      Но стало еще хуже, когда он покорно лег на скамью вниз лицом, а Ванька, привязав его к скамье под мышки и за шею широким полотенцем, наклонился над ним и схватил черными руками ноги его у щиколоток.

      – Лексей, – позвал дед, – иди ближе!.. Ну, кому говорю?.. Вот гляди, как секут… Раз!..

      Невысоко взмахнув рукой, он хлопнул прутом по голому телу. Саша взвизгнул.

      – Врешь, – сказал дед, – это не больно! А вот этак больней!

      И ударил так, что на теле сразу загорелась, вспухла красная полоса, а брат протяжно завыл.

      – Не сладко? – спрашивал дед, равномерно поднимая и опуская руку. – Не любишь? Это за наперсток!

      Когда он взмахивал рукой, в груди у меня все поднималось вместе с нею; падала рука – и я весь точно падал.

      Саша визжал страшно тонко, противно:

      – Не буду-у… Ведь я же сказал про скатерть… Ведь я сказал…

      Спокойно, точно псалтирь читая, дед говорил:

      – Донос – не оправданье! Доносчику первый кнут. Вот тебе за скатерть!

      Бабушка кинулась ко мне и схватила меня на руки, закричав:

      – Лексея не дам! Не дам, изверг!

      Она стала бить ногою в дверь, призывая:

      – Варя, Варвара!..

      Дед бросился к ней, сшиб ее с ног, выхватил меня и понес к лавке. Я бился в руках у него, дергал рыжую бороду, укусил ему палец. Он орал, тискал меня и наконец бросил на лавку, разбив мне лицо. Помню дикий его крик:

      – Привязывай! Убью!..

      Помню белое лицо матери и ее огромные глаза. Она бегала вдоль лавки и хрипела:

      – Папаша, не надо!.. Отдайте…

      Дед засек меня до потери сознания, и несколько дней я хворал, валяясь вверх спиною на широкой жаркой постели в маленькой комнате с одним окном и красной, неугасимой лампадой в углу пред киотом со множеством икон.

      Дни нездоровья были для меня большими днями жизни. В течение их я, должно быть, сильно вырос и почувствовал что-то особенное. С тех дней у меня явилось беспокойное внимание к людям, и точно мне содрали кожу с сердца, оно стало невыносимо чутким ко всякой обиде и боли, своей и чужой.

      Прежде всего меня очень поразила ссора бабушки с матерью: в тесноте комнаты бабушка, черная и большая, лезла на мать, заталкивая ее в угол, к образам, и шипела:

      – Ты что не отняла его, а?

      – Испугалась я.

      – Эдакая-то здоровенная! Стыдись, Варвара! Я –